Ростовцев М.И. Поминки (Памяти загубленных друзей и коллег) [статья] // Современные записки. 1920. Кн. II. С. 235241.

 

Стр. 235

 

 

ПОМИНКИ.

(Памяти загубленных друзей и коллег).


Получаю от времени до времени письма от бежавших из большевистского рая, где так цветут науки и искусства, учителей моих, коллег и учеников. И каждое письмо содержит, прежде всего, «синодик» — сухие списки погибших с однообразными приписками: умер от голода, расстрелян, покончил самоубийством. Десятки имен — одно крупнее другого, десятки образов самоотверженных работников на ниве науки и просвещения, профессоров идеалистов, в полунищете геройски несших свой крест апостолов знания. Нелегка была их жизнь, и глубоко трагична их смерть. Париями они были при старом режиме, худшими париями остались в большевистском рае. Так несовместимы были их идеалы свободы и искания истины, не стесненной шорами теории, проповеди научного знания — с печальной действительностью русских реакций — черной и еще в большей степени — красной. Но нужно отдать справедливость старому режиму: он не был другом профессоров, и тяжело приходилось от него многим и многим; но он не доходил никогда до тех геркулесовых столбов произвола и угнетения, до которых так легко дошли большевистские комиссары. Общий голос всех бежавших из России коллег: Кассо, Шварц, Делянов — маленькие дети в сравнении с любым комиссаром большевистского просвещения. Никогда этим министрам старого режима не приходило в голову, что можно без суда расстрелять по доносу крупного ученого, как это сделали большевики с известным славистом профессором Киевского университета Флоринским и с кротким, боязливым, мягким до слабости, истинным христианином в лучшем смысле этого слова, историком церкви профессором Петроградского университета И. Д. Андреевым, недавно расстрелянным в Ельце. Никогда не ломали школу так нагло, невежественно и варварски, как в эпоху «просвещенного» диктаторства Луначарского. Никогда не издевались так цинично над автономией высшей школы и над свободой научного

Стр. 236

изыскания и научного преподавания, как в эпоху новых большевистских Медичи.

Немудрено, что в этой атмосфере деятели науки умирают один за другим не столько от голода, сколько от полного нервного истощения, кончают жизнь самоубийством, как московский видный юрист В. Хвостов, московский философ Викторов и знаменитый математик, мой коллега по Академии Наук, Ляпунов. Немудрено, что все, кто может, бегут, бегут неудержимым потоком при первой возможности, зная заранее, что там, куда они бегут, они встретят нищету, полупрезрение или, в лучшем случае, холодное равнодушие. Бегут глубокие старики, знаменитые ученые, как Н. П. Кондаков, бегут зрелые и сильные ученые, как Д. Д. Гримм, бежит молодежь с ее энтузиазмом и ее жаждой знания, в полном отчаянии от того, что сделалось с родным просвещением. Никогда мир не видел такого ужасного зрелища. Лучшие умы и лучшие силы, полные патриотизма и любви к своему делу, готовые работать при каких угодно условиях для своей страны, не могут выдержать наглого издевательства над своими идеалами и своей свободой и... бегут. А им вслед большевики шлют торжествующие радио: никогда наука не процветала в России так, как теперь, никогда ученым не жилось лучше, со времени Медичи мир не видел правительства, так усердно радеющего о науке и искусстве. А те, о которых радеют, умирают и бегут, не видят этого рая, и видят тот ад, которым в действительности, а не в раю, является большевистская Россия. Почему в этом рае просвещения университеты опустели? Почему, по моему подсчету, в Петроградском университете — моей аlma mаtеr — более 30 кафедр (на 60), т.е. 50%, пустуют? Почему в Медицинской Академии, столь нужной большевикам, так усиленно борющимся с сыпным тифом, сорок пять кафедр вакантны и в будущем году не будет выпущен ни один молодой врач? Почему? Вероятно, потому, что нельзя жить в этой райской обстановке и что то, что кажется создателям нового строя раем, тем, для кого этот рай строится, представляется адом.

Те, кто успел уйти из советской России, может быть, когда-нибудь в нее вернутся, может быть, и на чужбине в состоянии они будут работать для науки и просвещения. Не все надежды еще потеряны на то, что Западная Европа, наконец, поймет, что преступно так растрачивать крупные силы великого народа и что культурная солидарность властей требует поддержать и охранить, дать возможность работать этим осколкам русского просвещения. Но не вернутся те, кто ушел в лучший, будем надеяться, мир, ушел с опустошенной душой и в мрачном отчаянии. Им я посвящаю эти строки и о некоторых из них хотел бы сказать несколько слов. Один за другим встают передо мной образы ушед-

Стр. 237

ших — моих учителей, моих коллег, моих друзей.

Я. И. Смирнов — первая жертва большевистского голодного режима, академик Российской Академии Наук и хранитель Эрмитажа. Не многие его знали, но, кто знал, тот свято хранит этот образ. Я не видел человека, который был бы столь равнодушным к себе и столь предан своей науке, своему делу. Археолог с орлиным взглядом, сразу видевший то, чего не видели другие, «острый взгляд» которого известен был всем археологам Европы, он соединял бесконечное знание вещей с огромной начитанностью и с необычайно острым критическим умом, слишком острым, может быть, мешавшим ему обобщать и строить. Помню его в Эрмитаже, помню в Археологическом Обществе. Помню его перегруженные материалами, остроумными открытиями, неожиданными комбинациями длинные и иногда сумбурные, но всегда живые и захватывающие доклады. Помню его в археологических поездках и музеях, где он забывал и о еде, и об усталости, изучая памятники, измеряя, зарисовывая и комбинируя. Помню в Эрмитаже, куда длинной вереницей тянулись к нему коллеги и ученики за справками, за помощью, за разрешением недоумений. Не знаю, для кого Смирнов работал больше, для себя или для других. А погиб он потому, что ему противно было думать о себе, стоять в хвостах, терять время научной работы на заботу о своем больном теле. Он жил как подвижник и умер как аскет. Мир праху его!

Другой образ. А. С. Лаппо-Данилевский. Знал я его давно, но мы никогда не были друзьями. Слишком разны были наши темпераменты. Замкнутый, гордый, самолюбивый, вечно ищущий и всегда недовольный своими исканиями, он был видной фигурой и на Западе, языки и науку которого он знал в совершенстве, и в России. Крупный историк, автор ряда глубоких книг и статей по экономической истории России, редактор многих изданий документов, поясограф и сигиллограф, он больше всего тяготел не к этой работе исследователя, а к широким обобщающим построениям в области философии истории. Его лекции по философии истории — глубокие и тяжелые — были и наслаждением, и мучением ряда начинающих историков, его учеников. Он умер гордый и замкнутый, в глубокой тоске по гибнущей родине.

Третий безвременно погибший товарищ мой по Академии — М. А. Дьяконов, профессор Политехнического Института и библиотекарь Академии Наук. И его хрупкое здоровье не выдержало нравственных и физических пыток жизни в вымирающем Петрограде. Какая крупная фигура глубокого ученого и превосходного человека! Достойный преемник русской школы историков и юристов-государствоведов в типе Владимирского, Буданова и Сергеевича, он всю свою жизнь посвятил исследованию основ русского

Стр. 238

государственного, социального и экономического строя. Его любимой темой была история сельского населения России, ее правового и экономического уклада. Не в этой краткой поминке характеризовать все, что им было сделано и что он еще собирался сделать. Велик его вклад в историческое познание России, и так больно думать, что погиб он в полном расцвете сил и творческой деятельности, еще одна жертва, неизвестно кому и для чего нужная.

Встают перед моими глазами две новые, свежие еще, жертвы большевистского сознательного и жестокого разрушения России. На этот раз москвичи. Оба не могли снести тяги жизни и добровольно, скажем так, ушли в лучший мир. Превосходный юрист, знаток римского права, энергичный общественный и университетский деятель, популярный лектор В. М. Хвостов, всю жизнь свою отдавший Московскому университету и его юридическому факультету с его славной почти вековой традицией, так грубо и так ненужно оборванной святотатственными руками невежд и фанатиков. И рядом с ним — крупная фигура молодого глубокого мыслителя, философа Викторова, так и не успевшего сказать своего слова после Маха и Авенариуса, слова, которое зажигало таким энтузиазмом умы московской учащейся молодежи!

А вот и последний, может быть, самый милый и близкий мне образ из числа членов Академии, за исключением Я. И. Смирнова, — Алексей Александрович

Шахматов. И он погиб, изнуренный голодом и нравственными муками; его слабое тело побороло его сильный дух; оно не справилось с тяжкою болезнью, и преждевременно оборвалась богатая жизнь одного из крупнейших русских ученых. Когда в начале своего пребывания в Оксфорде я писал статью о русской науке для “Quarterly Review”, мне хотелось возможно более полно и подробно осветить могучую фигуру А. А. Шахматова как лингвиста, историка и историка русской литературы. Боясь, что моя оценка будет недостаточно убедительна (наши специальности разные) и недостаточно полна, я просил одного из крупнейших специалистов по русскому языку Олафа Ив. Брока, профессора университета в Христиании, дать мне краткую характеристику ученой деятельности нашего общего друга. Привожу здесь небольшую выдержку из его письма, ту же, которая напечатана в “Quarterly Review”. Отмечу, что Брок не переставал быть в письменных сношениях с Шахматовым, несмотря на строгости большевистской блокады. Итак, вот, что писал мне О. И. Брок в 1918 г.

«Разрешение таких сложных и тонких вопросов как вопрос о славянском тоническом ударении в его первоначальной форме и историческом развитии, выяснение таких важных исторических фактов как передвижение населения по огромной русской равнине в древнейшую

Стр. 239

эпоху, изыскания в области выяснения основ и развития первоначальных форм исторической литературы древней России, изучение и классификация лингвистической жизни современной России, ее диалектов и фразеологии (для сравнения он здесь пользовался и некоторыми неславянскими индоевропейскими языками), работы по вопросу о происхождении и росте различных явлений в русском литературном языке, изыскания в области строения русского и славянских языков с точки зрения фонетической, морфологической и синтаксической, статьи по истории развития русской мысли и литературы — все это и многое другое нашло в Шахматове неутомимого, первоклассного исследователя. Его энергия непобедима. Даже теперь, при самых трагических условиях, он продолжает свою работу, хотя и ослабленный физическим истощением и угнетенный печальными переживаниями своей родины, но в гордом сознании своего долга перед любимым делом и перед вечными ценностями человечества как целого». Так было в 1918 г. Но и эта, казалось бы, непобедимая энергия была побеждена режимом истощения и физического обессиления интеллигенции.

Таков был Шахматов как ученый. Как человек он соединял в себе все положительные качества русской души: мягкость, даже некоторую изнеженность душевных переживаний, бесконечную доброту и терпимость, полную свободу от всяких предрассудков, безграничную любовь к людям и бесконечную способность к жертвам, даже к самопожертвованию. Это упоение жертвой свело его в могилу и лишило русскую мысль одного из крупнейших её вождей. Нужна ли была эта жертва, принесенная Шахматовым России? Не лучше ли было бы ему принять неоднократные предложения его заграничных друзей и уехать временно из России? Кто знает? Но факт остается фактом. Жертва заклана, его больше нет, угас еще один светоч! Тяжела ответственность тех, кто свел его в могилу. Но что им до Шахматова, до науки, до культуры. Они упоены властью и ей готовы принести в жертву все.

Образ Шахматова вызывает в моем воображении другой образ, такой близкий и родственный ему. Иосиф Алексеевич Покровский. Глубокий юрист, могучий мыслитель, вдохновенный учитель, горячий поборник права и справедливости. За любовь к России он уже пережил в жизни своей одну катастрофу. Он был одной из жертв кассовской «чистки» университетов. Но Кассо лишил его кафедры, которая к нему вернулась и не могла не вернуться, большевики же лишили его и кафедры (он был специалист по римскому праву), и веры в людей и культуру, разрушив и разломав то, над чем он работал всю жизнь — университетскую науку, — и, наконец, жизни, обессилив его до того, что он умер от разрыва сердца,

Стр. 240

неся непосильное для него бремя (вязанку дров) в свою квартиру на пятом этаже. Еще один светильник потух, мрак и туман медленно, но верно заволакивают Россию.

Пришлось мне недавно обедать в одном из Оксфордских колледжей. После обеда завязался разговор о русской науке и ее современном положении. Мой собеседник — молодой кристаллограф — оказался учеником московского профессора Федорова, того Федорова, которого так мало ценили большевики, лишив его содержания за отказ признать советскую власть (так он сам писал 25 дек. 1918 г. моему собеседнику) и допустив в результате этого его смерть от истощения, и о котором с таким энтузиазмом как о величайшем кристаллографе Мира говорил мой случайный собеседник. «Как всякого ученого, который прокладывает новые пути, Федорова полностью разъяснят не ранее чем через несколько десятков лет» — говорил мне мой коллега. И вот он погиб, загубленный большевиками, и книга его, содержавшая величайшая откровения, лежит в корректурах (набор, вероятно, рассыпан) и ждет того времени, когда печатные станки России вновь будут работать не для большевистской пропаганды, а для культурного развития человечества.

А за Федоровым — Лопатин. Я его не знал лично, но сколько приходилось слышать об этой типичной фигуре московского философа с его оригинальным мышлением и чисто русским подходом к труднейшим проблемам.

Вернемся в Петроград. Сколько раз приходилось мне встречать в университете высокую, все же не согбенную, несмотря на тяжесть лет, фигуру А. Л. Иностранцева, всегда доброго и всегда веселого. Помню, как сейчас, беседы с ним, семидесятилетним стариком, о новом издании его знаменитого курса геологиии, на изучении которого выросло славное поколение русских геологов, открывших Миру Россию в ее физическом строении, прошлом и настоящем. Помню разговор с ним в созданном им кабинете, одном из лучших учено-учебных учреждений Петроградского университетаю Был он мне близок вдвойне, как крупный геолог и как выдающийся палеонтолог, так блестяще исследовавший неолитического человека северной России и доисторическую фауну этой части Мира. Как часто добродушно острили мы, вспоминая одно из блестящих его открытый в этой области, знаменитого «Canis Inostranzevi». Погиб он в нищете и голоде и похоронили его в коротком большевистском гробе. Жестокая ирония судьбы: не входил в короткий гроб большой человек, и большевики, по их варварскому методу все подводившие под свой короткий режим, согнули после смерти человека, которого они не могли сломить при жизни.

Еще одна тень! Сколько их! А.М. Ляпунов, великий матема-

Стр. 241

тик, одна из лучших звезд богатого когда-то звездами нашего математического небосклона. Не мне судить о его научной работе. Но я не встречал в подневольных странствованиях моих математика, которому не было бы знакомо имя Ляпунова. И он ушел добровольно из жизни, не выдержал сыпавшихся на него ударов. А как много он мог бы еще сделать.

Но довольно. Тяжело регистрировать все эти жертвы и не хватает слов, чтобы сказать каждой последнее прощай и прости. А сколько еще погибших, о которых хотелось бы поговорить. Крупный славист Флоринский, убежденный защитник своего credo, застреленный большевиками в Киеве; маститый педагог Науменко, предмет величайшего почтения всех, кто любил малорусский язык и литературу, также погибший жертвой своей несломимой любви к свободе, и т. д., и т. д.

Тяжко писать и тяжко перебирать один за другим эти образы. Зачем и для чего они погибли? Кому нужны эти смерти? Кто придет им на смену, когда русская школа и русская наука запустели? Разве возвращение к варварству есть тот идеал, которого так настойчиво добиваются разрушители России?

Хотелось бы сказать над этой общей могилой крупных русских людей: вы погибли, но Россия и ее наука не погибли, они живут и будут жить. Хотелось бы верить самому в это и знать, что веруют в это другие, изгнанники, как я, или очередные жертвы большевистского рабства и принижения в России.

М. Ростовцев.