Зензинов В. Русское Устье. (Из дневника ссыльного) (Окончание) // Современные записки. 1920. Кн. II. С. 5690.

Стр. 56

Русское Устье.

(Из дневника ссыльного).

(Окончание).

29 апреля

Вчера приехали из Усть-Янска. Привезли мне груду писем, газет, журналов. Когда я распечатывал письма, у меня руки дрожали от волнения...

9-22 мая.

Первого мая вечером шел тихий снег. Я уже лежал в постели и с наслаждением читал номер «свежей» газеты — «Русские ведомости» от ноября — когда ровно в 10 часов (я живу здесь по-птичьему — рано ложусь и рано встаю) вдруг сразу кто-то, разбежавшись, ударил в дом, и в трубе неистово завыл ветер. Да так завыл, что я выскочил на крышу посмотреть, что случилось. Упала страшная пурга — такой я еще здесь не видывал. Утром, когда я проснулся, в трубе выло по-прежнему. В комнате почему-то стояли сумерки. С удивлением увидал за печкой сугроб прорвавшегося каким-то образом через щель снега. С трудом отворил дверь — и не поверил своим глазам. Сени были битком набиты снегом до самого потолка. Снег похоронил все мои припасы, лед... Щепкой прокопал туннель к наружным дверям. Прополз к ним

Стр. 57

— двери не отворяются, пришлось их сломать. За ними ад кромешный. Хвостатые белые вихри-змеи кружатся в воздухе, все вокруг завалило огромными сугробами. Вот она, скверная Вальпургиева ночь!

И с тех пор, не переставая, дуют ветры. Они отгоняют весну, снег перестал таять. Птиц они совсем сбили с толку: по-одиночке, как-то бестолково начали прилетать гуси, но ветра и холода, видимо, смущают их — они то летят на север, то поворачивают обратно. Сегодня над моим домом с жалобным криком пролетела против ветра большая морская чайка. Два диких оленя пробежали сегодня по реке. Значит, настоящая весна все-таки близко...

В тот день, когда мне привезли письма, я засиделся за ними до поздней ночи. Не замечал этого, потому что уже давно ночи здесь светлые. Ровно в полночь вылез на крышу — на севере был виден край уже не заходящего теперь солнца. А через неделю оно в полночь высоко стояло над горизонтом на севере — светит и греет, как наше закатывающееся солнце. Начались чудеса полярного лета.

29 мая.

Последние две недели я жил совершенно ошалелой жизнью. Утром меня будил крик птиц, и я, схватив ружье, по болотам и снегам бежал в тундру — вечером валился в постель с ноющими ногами и налитым свинцом телом. Сны полны махания крыльев и крика птиц. Мне досадно было, что так много времени должно уходить на хозяйство и сон, а потому я недоедал и недосыпал. Знаю, что это глупо, но весна бывает только один раз в году. Сейчас главные отряды птиц улетели дальше к морю, жизнь моя стала спокойнее, и я могу снова писать.

Первого гуся я увидал 5 мая. Но один гусь весны не делает — подули холодные восточные ветры и «заперли» гуся вверху. Только 17 мая повеяло настоящей весной — с этого дня я и потерял всякое равновесие.

Стр. 58

Недалеко от дома, среди растаявших болот, я выстроил себе «хижину дяди Тома», как мысленно прозвал ее, и просиживал в ней с утра до вечера, подсматривая птичьи тайны, их романы, идиллии, драмы, даже трагедии. Как все это было интересно! И как трудно описать все виденное! Ведь это такая кипучая волна жизни, она бьется и трепещет — до последней крайности надо было напрягать внимание, зрение, слух, чтобы поймать как можно больше звуков и движения. И вечером я почти падал от изнеможения.

Сначала преобладали гуси. Они летели парами, тройками, шестерками — низко над землей — с глухими двойными криками. Высматривают места и садятся на обтаявших песчаных косах реки. Там они собираются сотнями, устраивают клубы, и их крик слышен за версту — галдят, как на базаре. Среди этого хриплого крика слышны порой отрывистые глухие трубные звуки, и, когда вся стая спугнута и серой тучей поднимается на воздух, на ней ясно выделяются три-четыре белоснежных фигуры — это лебеди. Гуси чутки и осторожны — еще бы, ведь их, бедняжек, преследуют всюду на всем их длинном, длинном пути — от Австралии или южного Китая до Ледовитого океана.

Всюду еще лежал снег, и было холодно, когда появились большие белые чайки. Как они красивы — от них веет дикой волей и простором. За чайками прилетели маленькие воробьиные птички и хорошо нам знакомые трясогузки. Они вьются вокруг домов и веселым писком наполняют воздух. Вот появились и группы разного рода куличков — на высоких стройных ножках, с длинными клювами. Болота растаяли, всюду стоит вода, оттаял по берегам Индигирки лед и образовались так называемые «забереги». Тут уж валом повалила птица, и каждый день новая. Преобладает, конечно, водяная.

Здесь их родина, сюда возвращаются они из теплых стран — с Атлантического океана, с Черного моря, из Египта, из Индии, с Цейлона, Кубы, из Испании и Австралии, некоторые из них при этом делают до 10 —20.000 верст.

Самым оживленным, можно даже сказать, самым бур-

Стр. 59

ным по прилету птиц был день 24 мая. Билась и трепетала между землей и небом огромная волна жизни. Каждая лужа, каждая кочка — особый мир, где ключом кипит жизнь. Каждая пичуга прыгает, трепещет крылышками, пищит, поет — в меру отпущенного ей Богом таланта; каждая занята своим делом, не обращая внимания на соседа, и лишь при появлении какого-нибудь крылатого хищника все дружной тучей бросаются в сторону. Я положительно терялся и не знал, на что смотреть. Птица не пугалась моего шалаша и не видела меня, часто я рассматривал их на расстоянии нескольких шагов, смеялся и удивлялся их маневрам и проделкам.

Вот в ближнем болотце сидят несколько уток — «савки» и «шилохвости», последние особенно красивы, перо у них серебристо-пестрое, как у цесарок. Мой приятель Бой набежал на них, они с шумом поднялись и снова в нескольких шагах опустились, не считая, очевидно, щенка опасным врагом; они сдержанно крякают, щелочат широкими клювами в воде и больше не обращают никакого внимания на недоумевающего, растерявшегося Боя. Вокруг них кишмя кишат всякого рода и вида кулички-песочники: здесь восточносибирский чернозобик, прилетевший из Явы, а может быть из Испании; быстро-быстро, почти судорожно втыкает он в землю свой длинный клюв, причем один настойчиво отгоняет другого, но все же оба они неразлучны: милые бранятся — только тешатся. Там острохвостый американский песочник, поднявшись на воздух, плавно опускается, причем его нисколько отвислый зобик раздувается, как шар, и он издает странно-громкий для такой маленькой птички звук: ду-ду-ду-ду — этого американца зовут здесь «дудукой». Маленький длинноносый бекас описывает высоко в воздухе огромную спираль, и его характерное «блеяние» (за это его и зовут здесь «барашком») слышно на тысячу шагов: музыкант старается для нее — но ее не видно, так как она притаилась где-нибудь среди прошлогодней травы. Один вид куличков поднимается на воздух, издавая перышками дребезжание, которое легко от-

Стр. 60

 

личить ухом во всем этом гаме, — пищат, высвистывают, кричат, играют, дерутся и все неустанно ищут корм. Какой-то артист издает странный, захлебывающийся в воде звук — очевидно, он погружает клюв в воду и там орет в упоении. Пара, потом четыре больших благородных бекаса с длинными ногами в четверть и такой же длины клювами опустились легко на землю и, не смешиваясь с другими, быстро опять улетели. Сотни, тысячи «плавунчиков» — плосконосых и круглоносых — с легкостью пробок плавают по лужам, быстро перебирая ножками, отороченными перепонками, кружась, как в вальсе, на одном месте. На соседнем холмике прилетевшие из Индии турухтаны устраивают турниры, не обращая никакого внимания на окружающих, — но их дуэли похожи на французские: в них больше шума и возни, чем крови. Они очень задорны и неустанно наскакивают друг на друга, собираясь в круг по несколько десятков штук — у них красивые широкие воротники в два и три яруса разных цветов. Хлопочут пестрые камнешарки со своим тоскливым и как бы предупреждающим криком, соединяясь в стаи с песочниками — стайки вдруг, как по сигналу, срываются и вихрем носятся вокруг. Летят крикливые гуси и злобно шипят, неожиданно налетая на человека и тяжело поднимаясь сразу колом в воздух, чтобы выйти за черту выстрела. Пролетел, вытянув шею и поджав нелепые длинные ноги, огромный стерх — и видно, что даже его огромные крылья с трудом несут тяжелое тело. На ясном голубом небе протянулась ниточка — она завязывается то в петельки, то в узелки и растет на глазах с поразительной быстротой: сейчас это была нитка черного бисера, теперь развернулась четками — просвистели шелковистые крылья, и вот уже опять все исчезло; это пролетела стая уток. Как будто кто-то бросил в небо горсть каменьев. Уток здесь масса — савки, чирки, шилохвости, турпаны и др. Какой-то чудак пролетел над головой со странным скрипучим криком, как детская деревянная трещотка, — у него длинные, острые крылья, вильчатый тоненький хвост, клюв и ноги ярко-ки-

Стр. 61

новарного цвета. Это — длиннохвостая крачка, которая замечательна тем, что делает один из длиннейших кружных перелетов, не подозревая того, что места гнездовья (север и Тихий океан) и зимовья (Атлантический океан) у нее в сущности очень близки одно от другого — но предания старины для нее дороже всяких нововведений.

Должно быть, я очень плохой охотник, потому что стрельба не доставляет мне большого удовольствия — я просто смотрел и наблюдал за всеми этими пичугами. Поднятое ружье часто опускалось, и я не мог заставить себя выстрелить. Коллекцию все же старался собирать.

Все кругом славило жизнь, и вопиющим диссонансом в этом хоре казались мне русско-устинцы, которые, засучив штаны, бродили среди всех этих птиц со своими луками. Вот подкрадывается к маленьким плавунчикам здоровенный корявый Митька, глаза его жадно блестят, и нижняя губа от волнения отвисла — летит тяжелая стрела, пущенная почти в упор в стайки, давит одних пичуг и обрывает крылышки у других — Митька хватает трепещущие жертвы, перекусывает зубами им горло и, еще полуживых, смятых, сует за пазуху или просто в карман — сколько сотен жизней должен он истребить, чтобы насытить свое огромное тело! Другое чудовище спряталось в шалаше, из которого по временам вырывается гром и огонь, неся с собой смерть вокруг: о, для науки ведь так важно установить, что, наприм., tringa alpina гнездится восточнее Таймырского полуострова, а не до него, как это думали раньше. Бедные пичуги!

11-24 июня.

Весна проходит. 10 дней тому назад вскрылась и прошла река. Давно уже начали ловить рыбу. Из озер и реки таскают сельдей, омулей, чиров и муксунов. Порой вытаскивают неводом нельму — аршина в 1 1/2—2 величиной и более пуда весом. Я тоже езжу за рыбой — учусь и изучаю. Сшили мне здесь «ветку». «Веткой» здесь называется маленькая лодочка на одного человека с одним двухло-

Стр. 62

пастным веслом. Шьют ее из обтесанных тонких досок. Легка она чрезвычайно, но зато и очень легкомысленна.

Случился со мной здесь курьез: староста и здешнее общество просили меня во избежание возможных «недоразумений» оставить им «записку самоубийцы» «в смерти моей прошу никого не винить» — на случай моей погибели; я ведь хочу летом вместе с промышленниками ехать на море «гусевать». Я смеялся, но просьбу их исполнил.

Когда я сел в «ветку» в первый раз, правду сказать, это показалось мне страшным, но скоро привык и на четвертый день уже переплыл, к общему удивлению, через Индигирку. А на днях ездил собирать гусиные яйца, сделал на «ветке» верст 20 и назад возвращался озером по большим волнам, на которых моя «ветка» прыгала, как скорлупка.

Дни стоят знойные. Весна пришла с цветами, зеленой травой, медвяным запахом — всем тем, что волнует и будоражит душу. Она замучила меня. Все было так мучительно и так сладко. Сырая земля вызывала почему-то в памяти детские годы, когда я в весенних лужах ловил головастиков, в жаркий день горячий кустарник и вереск пахнул, совсем как на Капри, большая белая чайка на синем небе напоминала Женевское озеро, запах цветов, зелень, тихий ветерок и веселое приволье вызывали в памяти Гейдельберг, легкий дымок на свежем воздухе — Сочи. Только Париж ничто здесь не напоминает...

Осуществилось то, о чем я так долго и так жадно мечтал по тюрьмам: привольная, свободная жизнь среди природы. Каким тихим, глубоким наслаждением объята душа, когда в какой-нибудь маленькой речушке слабое течение тихо несет «ветку» мимо зеленых берегов по прозрачной глубокой воде... Пролетают над головой птицы,»ветка» тихо подкрадывается к куличкам, которые прячутся в траве, не подозревая о твоем присутствии, жужжит над ухом комар, села на весло большая синяя муха, гудение которой почему-то вдруг вызывает в памяти дачную летнюю жизнь, Малаховку, Томилино... Необъятно раскинулось синее небо, и

Стр. 63

ветерок бежит рябью по гладкой воде. Как хорошо! О чем тут не передумаешь, чего не вспомнишь, о чем не мечтаешь!

Пустеет Русское Устье. Из 7 домов осталось лишь три, но только в моем домике население не уменьшилось — всюду часть рыболовов откочевала на промысел. Завтра укочевывает еще один, а через две недели и последний дым перестанет дымиться — я останусь совсем один. Впрочем, и я, если погода позволит, не рассчитываю долго жить на одном месте — буду разъезжать на своей «ветке» по всем кочевьям со своей палаткой, хозяйством и Боем, — благо у меня теперь всюду есть знакомые.

19 июня - 2 июля.

Ветер. Дождь. Холод. Над рекой несутся волны тумана. Впрочем, какого еще лета должен был ждать я здесь, под 71 градусом северной широты! Когда я при редких встречах проезжающих мимо промышленников жалуюсь на холод, на меня удивленно смотрят и говорят: «Какой холод? — лето! А вот погода!». «Погода», т. е. ветер мешает им ловить рыбу.

Живу последнее время очень одиноко. Русское Устье совсем опустело, и я остался один среди мертвых домов с Боем, с которым в последнее время живу очень дружно. Жизнь моя идет не так, как бы мне хотелось. Многие книги еще ни разу не были сняты с полки, многие планы не осуществлены, гербарий пополняется медленно, коллекция насекомых пока блестяще представлена только одной большой мухой, в погребе стоит набитый птицами ящик, и их надо еще препарировать... Но где же угнаться за всем. Третьего дня печатал карточки, вчера полдня пек пирог с рыбой, а надо еще: покрыть землей и дерном крышу дома, чтобы не протекала, сделать станок для ручной пилы, приготовить из бревен несколько досок, выстругать доску для раскатывания теста и проч., и проч. Соловьев застрял на 6-м томе (а их всего 29), французский Туссен — на 8-ом выпуске,

Стр. 64

в геологии упорно сижу среди «горных пород», химия и Платон еще не тронуты... А к тому еще каждый день надо — есть, ставить самовары, лазить в погреб за рыбой, чистить ее, жарить... Жить стараюсь на одной рыбе — птиц стрелять неохота, у них сейчас как раз время высиживания яиц. Много в хозяйственных заботах мне помогает «юкола», т. е. сушенная на солнце рыба. Она всегда готова и с нею нет забот — к ней я очень пристрастился: с ней пью чай, ею одной часто обедаю. Ведь сказать правду, хлеба у меня давно нет — а заветный пуд сухарей стараюсь беречь для путешествий.

Брожу по тундре — она все еще мокрая, и часто приходится по колено ходить в воде. Жизнь на ней теперь ушла вглубь. Весенняя пора увлечений и романов кончилась, начались семейные заботы. Следить за птицами стало труднее: их жизнь сделалась интимнее. Старательно ищу гнезда. Совсем около дома нашел гнездышко маленького плавунчика, у которого ноги с такими потешными лопастными перепонками. В дождь, ветер и холод он упорно сидит на гнезде (интересно, что родительские заботы лежат исключительно на самце), подпускает очень близко, потом осторожно соскакивает, пробегает несколько шагов в сторону и уже потом поднимается из другого места, летя так, будто у него сломано крыло. Я делаю вид, что верю ему. По моим расчетам, птенцы должны появиться на днях, и я боюсь, как бы Бой не съел всего семейства раньше,— а как оградить его безопасность? Другое гнездышко нашел в сенях часовни: несколько дней тому назад уже вылупились из яиц 4 птенчика, покрытых длинным серым пухом, еще слепые. Это — трясогузки, наши земляки, что изящно бегают перед дачами на усыпанных песком дорожках. Я имел неосторожность на глазах у родителей дотронуться до одного из них — к вечеру нашел его выпихнутым из гнезда, он был еще жив. Напрасно я дважды возвращал его родительскому очагу, ревнивая мать упорно выбрасывала его вон. Своим назойливым любопытством я добился того, что все три птенца однажды

Стр. 65

исчезли — родители, очевидно, их куда-то всех перенесли и теперь с насмешливым писком летают над моей головой, когда я подхожу к этому месту. Но больше всего я горжусь другой находкой: большим утиным гнездом с 9-ю яйцами красивой шилохвости. Мечтаю взять и приручить пару цыплят — но дело это очень трудное: у уток птенцы, разломав яйцо, сейчас же бегут к воде — как тут за ними уследишь?!

Тундра сейчас пестреет цветами: синие колокольчики, желтые венчики, лепестки бледно-лиловые, розовые; белыми цветочками, похожими на ландыши, убран стелющийся по земле мох. Пучок этих цветов с нежным запахом всегда стоит у меня в стакане на столе — цветы грустные, простые и милые. Если с какого-нибудь возвышения взглянуть на тундру, она вся кажется покрытой какими-то окнами и каналами воды и удивительно похожа на карту каналов и морей Марса. Все выше на ней поднимается трава. Оттаивает здесь земля неглубоко — не больше аршина.

Дней через десять «гусевщики» отправляются к морю. Во мне борются всякие «да» и «нет». Впрочем, многие ли знают, что такое «гусевание»?

Дело в том, что у всех гусиных (лебеди, гуси, утки) во время летней линьки маховые перья (на крыльях) выпадают не постепенно, как у других птиц («через перо»), а одновременно. Благодаря этому в течение 11-12 дней (здесь «с Прокопия до Ильина», т.е. с 8 по 20 июля), пока не отрастут новые перья, птица летать не может и делается беспомощной. Зная это и боясь своих врагов, птицы на это время улетают к морю в безлюдные пустынные места, где собираются многими тысячами. Туда и ходят в это время на промысел: стада птиц окружают и загоняют в свети. Добывают таким способом обычно много тысяч. Уже давно мечтал я о гусевании. Но чем ближе день отъезда, тем больше «за» и «против». С одной стороны: Ледовитый океан, новые, невиданные места, приключения,

Стр. 66

обилие новых впечатлений, возможность воспользоваться птицами, как почтальонами, и, вероятно, много, много чудес для меня. С другой: утомительный путь на «ветке» (более 100 верст в один только конец), переезд через бурный морской залив, всякие напасти — ветра, снег, морозы, дожди — и вода, вода...

Земля там оттаивает лишь на четверть, трава поднимается на длину пальца, в самом месте гусевания все залито водой, на воде приходится спать (под оленьи шкуры подстилать жерди и доски), кипятить чайники — накладывают один на другой несколько пластов дерна, чтобы приготовить сухое для огня местечко, — да еще Бог знает каких ужасов мне наговорили. Гусевание продолжается около месяца. «Погибнешь ты там, дядюшка!»

Черт знает что такое — и боюсь и хочу ехать. Нет, чувствую, что поеду!

29 июня, Петров день.

Сегодня хотел выехать к морю, но дует сильный низовой ветер, по Индигирке ходят валы, и ехать нельзя. Ветер воет, бьет в стены. Я здесь в совершенном одиночестве — все откочевали из Русского Устья.

90 верст от Русского Устья, 5-18 июля.

Третий день я в пути. Ночью вместе с другими гусниками добрался до морской губы — вот оно, «море синее, море бурное, ветер яростный, необузданный». Здесь самое опасное место — переезд через море. На легкомысленных «ветках» предприятие это опасное, и потому все гусники обычно собираются вместе и, выждав тихую погоду, переезжают разом. Вот и мы ждем отставших, и потому днюем, чему я очень рад, так как за вчерашний день устал безумно — поясница как будто переломлена и руки болят адски. Как-никак за эти 3 дня сделал верст 80—90. Последнее жилье осталось в 50 верстах — кругом и впереди дикая, суровая пустыня, где бегает олень и песец, летает чайка,

Стр. 67

белая сова, утка и гусь. Трудный путь, особенно удручают меня мокрота и сырость. Спать ложиться приходится в мокрой одежде и, засыпая, я каждый вечер молю о том, чтобы наутро проснуться здоровым — захворать в таких условиях было бы верной гибелью.

Сижу сейчас в своей палатке. Кажется, ночь настала (у меня часы остановились, а по солнцу ничего не определишь — оно не сходит с горизонта). С моря несутся клочья тумана, которые закрыли ночное солнце. Сыро и довольно холодно. Сейчас от нашего лагеря ходил версты за две по обрывистому морскому берегу к развалинам домика, где когда-то зимовали семеро из какой-то старинной русской экспедиции — таково предание («отцы наши не помнят»). Полусгнившие бревна, провалившийся потолок, дикая пустыня кругом, впереди безбрежный Ледовитый океан, полная лишений жизнь семерых неизвестных путешественников — какие-нибудь храбрые моряки — все вызывало грустные, странные думы.

8 июля.

Третьего дня переплыли море-океан. Впрочем, это было не море, а только морская губа, по которой мы сделали 30 верст (будут все пятьдесят). Момент был выбран удачно, и море было сравнительно тихо. Зато теперь оно точно спохватилось. Сильный ветер, крупный дождь всю ночь барабанил по палатке, холодно, на берег с моря бегут высокие черные валы, руки стынут. Жалкая тундра с массой озер и болот, земля оттаяла лишь на четверть, и, если хорошенько ударить топором по земле, он звенит о лед. Море ревет, туман, клочья пены летят с моря, низко несутся над землей тучи. Кажется, лишь одни чайки чувствуют себя здесь великолепно.

Это условленное место — «Ярок»: здесь встречаются «водяники» (отправившиеся водой, как мы) с «конниками», которые идут горой. Сегодня истекает условный срок, и завтра мы можем тронуться дальше в путь и начать «гусевать», если дозволит погода. Предстоят трудные волока:

Стр. 68

с озера на озеро приходится тащить на себе «ветку» по земле.

15 июля.

Вот неделя, как я живу в землянке среди болот и озер (бадараны и лайды), из которой ходим кругом промышлять гусей. Ходили четыре раза — из них три раза удачно: добыли всего по сегодня свыше четырех тысяч гусей. Сильно мешает погода — частые туманы и ветра (дождь сам по себе не считается препятствием). Дни и ночи смешались — иной раз благодаря погоде и усталости спим 17 часов подряд, иногда, наоборот, целыми сутками на ногах. Места вокруг безотрадные — или вода, или болото, нет сухого местечка, куда можно было 6ы поставить ногу, — она уходит в воду и вязнет в болоте. Мох и жалкая блеклая трава — единственная растительность. Часты дожди и туманы, а мой термометр больше 9 градусов тепла еще не показывал. В юрте нас девять человек, головой я постоянно стукаюсь о потолок, ноги упираются в стену, когда растянешься. Пол — болото, и потому «постели» (оленьи шкуры) постланы на дровах, которые, кстати сказать, приходится сюда привозить с собой, т.к. наносного леса здесь нет. Огонь на шестке палит лицо, дождь пробивает земляные стены, и вода бежит по подушке, одеялу, разливается по постели.

Птиц здесь много: гуси, чайки, разного рода утки, плавунчики — вода кишит ими. Гуси видны еще издали — как черные острова среди вод. Собираются они огромными стаями. Увидев и услышав их издали, гусники наскоро вырабатывают стратегический план, партия делится на несколько отрядов и старается на «ветках» окружить их. Спугнутый гусь ищет спасения обязательно на воде, и, когда вся стая в несколько тысяч голов бросается с берега в воду, слышен шум, как от водопада. Гуси окружены на воде — здесь их держат час и больше, чтобы утомить их. Все время они кричат, гогочут, бросаются из стороны в сторону, напрасно стараясь приподняться над водой на

Стр. 69

бесполезных теперь крыльях, из которых выпали перья. Их пугают, кричат, плещут веслами — чтобы держались вместе. Только немногим смельчакам удается прорываться сквозь кольцо «веток». Тем временем на соседнем берегу ставят большой петлей сеть, к которой потом постепенно и подгоняют гусей. Шум, топот, возня поднимаются среди них, когда их выгоняют на берег. Сила их бывает так велика, что они иногда валят с ног человека — еще бы: в один загон при мне поймали сразу 2.400 гусей (а бывали случаи, когда ловили сразу 7, 8 и 9 тысяч). В сетях их избивают, свертывая шею и выбрасывая наружу, отчего по ту сторону сети скоро образуются целые кучи. Картина избиения отвратительна.

Сегодня мне удалось снарядить в путь десять крылатых почтальонов с вестью о себе. Надо было видеть, как удирали мои почтальоны с письмами на шее. Я смотрел на них со смешанным чувством радости и зависти.

19 июля.

Ночью было 2 градуса мороза. Вода в чайниках подернулась ледяной коркой, палатки снаружи намерзли от дыхания и трава покрылась инеем. Тихо плывет туман. Утро бледно-серебристое, солнце с трудом разгоняет туман.

— Сегодня у нас большой праздник — Серафим. Праздник новый, Серафим просвятился (воскрес) недавно где-то за Якутском — работать теперь грех. — Особенно тщательно умылись, некоторые даже с мылом, затеплили перед образком в палатке свечку, помолились и поздравили друг друга за руку, а родственники перецеловались. Чаю напились с сахаром. — Вот видишь, как мы тебя празднуем, — почти укоризненно обратился к образку старшина, — дай нам вечером хоть по 50 гуськов. — И, так как работать в праздник грех, засели на целый день за карты.

21 июля.

Серафим гусей не дал, или, вернее, ими пренебрегли, т. к. в стаде было не больше 200 голов. Вчера — Ильин

Стр. 70

день, и гусевание кончилось: партия начала расходиться — кто пошел по своим пастям (ловушки на песцов), налаживать их, кто — дальше к морю искать мамонтову кость, кто — как мы — домой. Да и пора — крылья у гусей сильно отросли, через 1—2 дня они совсем подымутся и улетят в «наши» края (т.е. по Индигирке). Мы возвращаемся домой — и теперь вот уже второй день сидим на берегу моря и ждем погоду, которая позволит нам переплыть губу.

Хорошо бы сейчас очутиться у себя под кровлей, где нет ни холода, ни ветра, ни дождя, поставить самовар, сварить кашу и хорошенько выспаться в чистой постели! Пока мои желания не идут дальше этого. Тот мир, в котором умываются по крайней мере два раза в день, едят с вилки и на чистой скатерти, пьют чай с вареньем и печеньем, спят на простыне, каждый день (!) чистят зубы и проделывают еще много других подобных странных и непонятных манипуляций, — этот мир кажется мне отсюда потерянным раем. Когда я рассказываю о нем своим спутникам, то к собственному удивлению и совершенно для себя неожиданно испытываю чувство гордости за культуру — даже не европейскую, а просто человеческую. Они строго блюдут и исполняют все христианские обычаи, но в душе каждого живет закоренелый язычник и дикарь. В море они бросали «подарки» в виде заготовленных заранее пестрых лоскутков за ту рыбу, которую оно им дает, и то место, где пили чай, украшают палочками, между которыми натянуты нитки с такими же лоскутьями: «где человек останавливался, там, говорят, сендуха (т.е. тундра) три года радуется». К тундре обращаются со словами «матушка сендуха», как к морю — «матушка сине море». Они думают, что сахар изготовляется из собачьих и человеческих костей, совсем не могут вообразить, из чего делается горчица (впрочем, они ее не любят: «она пахнет крепко», даже соль при еде употребляется редко), — и удивляются всем моим объяснениям. — Ну, а отчего гром гремит, наверное, и ваши книги объяснить не могут, — уверенно

Стр. 71

заявил мне один скептик, и сомневаюсь, чтобы моему объяснению происхождения грома они поверили.

Кладу в эту тетрадку бедную пушистую былинку, которая выросла на берегу сурового, нелюдимого океана, — кроме нее здесь нет других «цветов», есть лишь мох и жалкая, еле зеленеющая, трепещущая от ветра травка. Ее зовут здесь, эту белую кисточку, «лебедой». Ее корни касаются вечной мерзлоты, а над головкой во время долгой девятимесячной зимы бушуют пурги. Олень, песец и чайки только видят ее.

23 июля.

Неудачное время выбрали мы вчера для переправы через море. У берега было тихо, но, чем дальше, тем море становилось беспокойнее и выше подымались валы. Надо внимательно следить за ними и подставлять им навстречу весло — тогда волна проходит легче. Но все же вал хлещет через борт, и лодка наполняется водой. Но избави Бог встать к валу боком — равновесие потерять очень легко, и тогда — прощай навсегда. Старались держаться берега губы, но и в этом мало утешения: у берега сильный прибой и далеко идут в море мели, которые, пожалуй, еще неприятнее валов. Переплыть губу так и не могли — и, промокшие, пристали к берегу какого-то острова. Не помогли ни «Божья просвира», ни ладан, которые бросали разбушевавшемуся морю, — «матушка, сине море, перенеси! матушка, сине море, не дай погибнуть православным! прекрати погоду!». Сегодня море бушует еще сильнее — высокие валы с ревом бьются о берег, и сильный ветер с дождем срывает с черных волн пену. Будем отсиживаться...

Вчера дорогой увидали с моря на берегу маленьких песцов — так называемых «норников» — и троих из них, несмотря на ярое сопротивление, добыли, вырубив топорами из обвалившегося и обмытого морем берега. Теперь они бурого цвета и ростом с больших щенят.

Стр. 72

1 августа, Русское Устье.

Мелкий осенний дождь стучит в окна, и ветер воет в трубе. Но у меня в комнате тихо, сухо, светло и тепло — в печке весело трещит огонь, а на столе пыхтит самовар — я дома!

Трудно описать то чувство физического отдыха и наслаждения, которое теперь испытываю! Ветер, непогода, дождь — все там, за дверями. Здесь — домашний уют, книги, вещи, которые говорят мне так много. Я выспался (14 часов!), вымылся, переоделся и немного отдохнул, но, когда ложусь, мне опять кажется, что вода мерно движется подо мною, и надо соблюдать равновесие. Расскажу, как я добрался домой. Последнюю запись я еще делал за морем под вой бури. Когда она немного стихла, отправились ночью дальше. Был туман, и шел скверный холодный дождь, который для моих очков был сущим наказанием. Предстоял последний переезд через морскую губу — и он оказался самым скверным: на самой «борозде» (против впадения реки Гусиной в море) опять забушевала погода, и поднялись валы пуще прежних. Было страшно, сознаюсь откровенно. Но все же перебрались благополучно — отсюда хоть и далеко еще было до дому (90 верст), но дорога была сравнительно безопасна. Спутники мои пошли искать по обрывистому морскому берегу мамонтову кость — удалось найти один клык около сажени длиною. Обратная дорога была много труднее: 50 верст по узкой протоке от моря до Индигирки и 40 верст по реке — все против течения и вдобавок против сильного встречного ветра. Да и силы были уже не те. Чтобы не задерживать других, а также из желания избегнуть неприятного для моего самолюбия буксирования, я уезжал обыкновенно вперед — ехал и ночевал один. Так удалось мне уехать вперед по протоке верст на сорок. Чувство самостоятельности и полного одиночества в дикой совершенно пустыне испытывалось сильно. Дорогой стрелял уток, на ночь разбивал палатку, варил ужин и чай. По берегам встреча-

Стр. 73

лось очень много диких оленей. Порой, увидев меня, они останавливались, потом сразу бросались с шумом в воду, переплывали протоку, стряхивались и птицами уносились в тундру. Одного оленя мне удалось убить — и прекрасные ветвистые рога висят сейчас у меня на стене. Измучила меня эта гоньба на «ветке» страшно — вечером я почти падал от изнеможения. Пальцы превратились в какие-то крючья, которые вовсе не желали разгибаться — вот и сейчас моя правая рука плохо действует, и я пишу с трудом; очень боюсь, а вдруг это так и останется навсегда? Под конец я провел в «ветке» 18 часов подряд и почти без перерывов сделал 25 верст. Ехал день и ночь, всходило и заходило солнце — и добился того, что приехал в Русское Устье раньше всех. И очень хорошо сделал, потому что приехал сюда еще третьего дня, а спутников моих все еще нет — сейчас же после моего приезда разыгралась на реке погода, которая, видно, и задержала их внизу.

В самом Русском Устье сейчас никого нет, и меня встретили в нем лишь стаи молодых птичьих поколений и два одичавших коня, бродивших между домами, как какие-нибудь дикие мустанги.

16-29 августа.

Мое одиночество в Русском Устье оборвалось, и мне его жаль — я стал нелюдимом. Приехали два якута, нанятые строить здесь дом, — Батя и Кумма (у каждого якута, кроме официального христианского, есть еще свое якутское, часто курьезное имя — Табакерка, Наперсток, а встречаются и такие, что я сомневаюсь, можно ли их произнести вслух как имена нарицательные, даже в якутском обществе). Ходят ко мне пить чай и разговаривать.

У Бати я лечу трахому. Слава моя докторская растет — на днях верхом на оленях приезжал издалека (два дня пути) юкагир за лекарством, которым я уже однажды ему помог. Одна старушка, у которой я вылечил дочь, простодушно расхваливала меня так: «ты, дядюшка, лучше плохого

Стр. 74

доктора» — это было бы очень зло, если бы не было сказано совершенно чистосердечно. А характеристика правильная.

Насмотрелся и наслушался я здесь в роли доктора. Вот что у меня записано о местной диагностике и фармакопее.

— Дядя бок нартой прошиб, не спит, не ест ничего, день и ночь стонет — видно, сломал что внутри, — мы ему медь пить даем. — Какую медь? — Да вот, от чайника отскребываем.

Оказывается, «медь ломанное спаивает» (например, суставы).

От «золотухи» (сыпь) «пьют золото» или серебро. Кладут золотой пятирублевик, колечко или серебряную чеканенную иконку в чашку с водой или чаем — воду эту пьют, помогает. Также пьют от золотухи отвар из ольховой коры, но здесь нужно обязательно выдержать срок — пить ровно сорок дней, иначе не поможет.

— Жила, говорят, у меня лопнула внутри, скрипит, как береста. Подкатит порой вот сюда, к сердцу (показывает на живот), и сосет, и сосет.

— Порошки твои выпил, спасибо, полегче стало. А пилюли зеленые — вот они. Ты говорил их целиком глотать надо, а баба мне и говорит: смотри, грит, как бы их не раздавил зубами-то.

— Завсе в голове у меня шипит и шумит, — жалуется слепая старуха, — шипит и шумит — это, бают, в можгу шипота.

«Строители» думают прожить здесь до Иванова дня (29 авг.), а потом, слава Богу, я еще недели на две останусь один — до возвращенья русско-устинцев на зимовья.

Как ни тоскливо жить одному, но я предпочитаю быть наедине с собой и своими книгами, чем со здешними жителями. Убогий, жалкий мир, мысли, не идущие дальше забот о физическом благополучии, — интересов, кроме этого, никаких. Есть, спать, играть в карты — вот и весь круг жизни. Особенно близко мог я к ним присмотреться во время гусевания, прожив с ними вплотную несколько недель подряд, — да ведь это XIIIIV век! Вот отрывок

Стр. 75

из разговора с Гринькой — парень лет под 40, грязен феноменально; когда я с ним разговариваю, стараюсь не слишком к нему приглядываться, а после его визитов ко мне, чтобы рассеять его атмосферу, прыскаю в комнате скипидаром. Ходит он большею частью с подвязанным глазом: «щербит — рука от глаза не отходит» — а пальцы у него — коренья узловатые. Разговор на политические темы:

— Ты знаешь, как царя зовут? — Не-е, не знаю. Ведь он новый. — Какой новый — уж шестнадцать лет царствует. — Ну, я и говорю, новый. — А про войну с японцами слыхал? — Слыхали, — оживляется он, — слыхали. — Из-за чего же была? — Сказывают, они больно на нас насядали. — А победил кто? — Мы победили, русские, — гордым, уверенным тоном. — А слышал, что после войны мы им половину Сахалина отдали? — Ну, вот-вот, из-за этого Сахалина, сказывают, и война то началась. — Так как же ты говоришь, что мы победили, когда им же после войны свою землю отдали? — Ну, уж не знаю я этого. Ты знаешь — ты свет видел, а мы что?

Когда я им рассказываю о столичной жизни, высоких домах, поставленных один на другой, длинных улицах, огромных городах, все в один голос восклицают: «Чудна Русь!»

Но по сравнению с местными якутами и юкагирами русско-устинцы — люди культуры; те уж просто дикари времен Геродота, какие-нибудь тавры или савроматы. Я не видал в своей жизни людей грязнее и неопрятнее их. Когда они приходят ко мне в гости и их надо угощать чаем, стражду. Правда, некоторым извинением является для них то, что простое мыло, которым у нас моют полы, стоит здесь 50 коп. фунт... Нет, решительно — да здравствует мыло и цивилизация!

____________

Вчера шел первый снег, а было всего лишь 15-е августа!

Стр. 76

6-19 сентября.

Пришла зима с мягким, пушистым снегом. Дни становятся короче, по ночам давно светят звезды и луна. Скоро ударят морозы и завоет пурга. Знаю, что радоваться нечему, а вот сегодня утром, когда, проснувшись, увидел кругом ровную белую пелену, испытал чувство, которое мой Бой выражает более ярко: он бегает как сумасшедший, нюхает и глотает снег, разбрасывает его во все стороны носом и сам, очевидно, в полном восторге.

Последние дни меня совсем с ума свели гуси. Они остаются долго и улетают вместе с приходом снега и морозов. Осенью они собираются в большие стада, перелетают по тундре и кормятся — «жируют», как говорят охотники. Близко подлетают к домам на рассвете и при закате солнца — щипать травку. Осторожность их в это время необыкновенна — незаметно подойти к ним, даже подползти нечего и думать. Надо изучить их привычки и, сделав засаду, спрятаться. Я вставал в 4 часа утра, караулил долгими часами, мерз, простужался — и из этой борьбы, должен сознаться, вышел побежденным. За все время мне удалось добыть лишь одного гуся. Зато издали мог наблюдать кое-что интересное из их жизни. Третьего дня улетели последние. Теперь из птиц остались одни куропатки и, конечно, вечный страж северной тундры — белая сова.

Семья моя увеличилась — кроме Боя со мной живут еще две утки — чирок и шилохвость, живут очень недружно, потому что маленькая (чирок) задорна и сварлива. Были у меня еще две маленькие чечетки (вьюрки), которые меня очень радовали, — маленькие, живые, с малиновой шапочкой на голове; они весело чирикали, прыгали и озабоченно клевали с руки семена, которые я им собирал. И вдруг третьего дня обе почему-то умерли... В сенях, в специально изготовленном маленьком срубе, сидит у меня песец-норник. Когда я прохожу мимо, он злобно рычит, и сквозь щели я вижу, как сверкают в темноте его фосфорические глаза. Приручить его, конечно, нет ника-

Стр. 77

ких надежд. Если бы я не ходил летом к морю, у меня теперь, наверное, вся изба была бы полна птиц — птенцы выводятся как раз в июле, когда я отсутствовал. Бой крайне заинтересован всем моим зверинцем, но я его теперь держу в черном теле и не позволяю спать в избе.

Пора подводить итоги. Месяца два, вероятно, еще придется прожить здесь, а потом — в путь, в путь! Не буду обманывать себя — задачу я себе поставил очень трудную: бежать отсюда через Колыму, Анадырь или Чукотский Нос в Аляску... Уже сейчас, чтобы только подойти к этому плану, требуется много умения, выдержки и осторожности. Но надо верить в свою звезду. Кто не рискует, тот и не выигрывает. А выигрыш для меня так велик и так мне нужен, что долго думать о риске не приходится.

Исподволь, потихоньку начинаю готовиться в путь. Думаю об одежде, обуви, припасах. Сколько передумано уже мною обо всем этом — это уже наезженная, избитая дорога. Дорога ли?

12 сентября.

Вчера поздно вечером вышел из дому — захотел найти звезду Альдабаран — ведь теперь открылось небо, и я увлечен астрономией... Вышел и замер от восхищения: половина неба была в белом огне. Свивались и развивались широкие сверкающие ленты, пучки света вспыхивали то здесь, то там. Скорее накинул пальто (уже 16 градусов мороза!) и снова выбежал на крышу, где просидел полчаса, пока не потухло небо. Но не об этом я хочу сейчас рассказать.

Среди тихой морозной ночи я услышал звуки, которых сначала не понял: как будто кто ударяет в бубен. Звуки неслись из дома старосты. У него болен взрослый сын — он менерик, менерячит, т.е. болен кликушеством. Его бабушка, колымчанка, тоже была одержима этой болезнью и передала ее своему внуку. С ним бывают припадки, во время которых он поет по-русски, якутски и чукотски (не зная сам чукотского языка), кричит — «я пришла, я пришла» (т.е. бабушка его), впадает в беспамятство.

Стр. 78

Менериков здесь вообще много. Когда я услышал бубен, то сразу понял, в чем дело: у Гриньки шаман, в доме старосты шаманят! Из осторожных и каверзных вопросов узнал сегодня утром, что предположение мое справедливо. И понемногу передо мной начинает развертываться поразительная картина.

Семья старосты, как и все здешние жители, очень религиозна — «без Бога ни до порога». Каждый год постничают и говеют. Религиозность, конечно, совершенно формальная, обрядовая. У него захворал тяжелым недугом сын. Он зовет с верха Индигирки якута-шамана, зовет шарлатана Гуськова с низа и меня с моими лекарствами. Этот Гуськов — тип любопытный. Старый уголовный ссыльный, водворенный здесь на поселение, теперь восстановленный в правах и здесь обжившийся. Полуграмотный, что дает ему возможность писать вздорные кляузы и помогает ему морочить людей. Он знает «великие молитвы» от всех болезней, вычитывает их по какой-то книге, благодаря чему пользуется здесь престижем, который также дает ему и земные блага. Как почти единственный здесь полуграмотный человек, он берется также «читать над покойником», причем уверяет, что для этой операции ему необходимо сколько-то холста, полотенец, столько-то чая и другой снеди — «так, мол, делается у нас в России».

Шаман, якут Лазарько, — уже старик. У него очень интересное и выразительное лицо, острая седая бородка и длинные волосы (последнее для шамана необходимо). Три года тому назад он ослеп — «ослепили враги» — и на него «нашло»; с тех пор он и начал шаманить. Шаманит он как следует — в шаманском костюме, увешанном железными подвесками и бляхами, и с бубном. Интересно, что он тоже каждый год постится и говеет у священника.

И вот мы, три шамана, собираемся у больного: один с бубном, другой с молитвой, третий с йодом (кроме всего прочего, у Гриньки болит бок). Впрочем, кажется, йод одолевает. Но надо войти в мое положение: вчера вечером я дал больному снотворное, чтобы он успокоился и

Стр. 79

отдохнул, о чем сообщил его родным. Порошки мои ему дали, но Гуськов вычитывал из своей книги (я подозреваю, что это библия) «великие молитвы», а шаман всю ночь до рассвета бил в бубен и вопил неистово.

Но во что же верят русско-устинцы? В Бога? В Злого Духа? Какая поразительная смесь всевозможных суеверий! Христос, евангелие, великая молитва, священник, шаман, черная вера, абахы (Злой Дух)...

Я читал и привык верить тому, что теперь шаманов нет больше, что все они вывелись. И, если бы не северное сияние, не случай, я так и уехал бы отсюда с таким убеждением. А ведь я живу с верующими в шаманов и Злую Силу вплотную уже восьмой месяц... Что удивительного, если о шаманах ничего не знают случайно проезжающие члены экспедиций («экспедиторские», как их здесь называют) и начальство, от которых шаманов тщательно скрывают? Сколько раз заговаривал я и с якутами, и с тем же старостой о шаманах и всегда слышал, что «они были прежде, но теперь их больше нет». И сегодня мне нужно было проявить ловкость, чтобы поймать старосту на противоречиях и узнать кое-что. У брата старосты, напр., хроническое воспаление глаз. Уже несколько раз «пользовал» его шаман, но безуспешно — «огонь есть в глазу — он его (т. е. Злого Духа в шамане) не подпускает». — И мои цинковые капли оказались действительнее.

Старик сосед, рассказывавший мне сегодня о шаманах (но лишь тогда, когда узнал, что о Лазарько мне все известно, — а сколько раз раньше он отнекивался при разговорах на эту тему!), смеялся над ними — очевидно, чтобы подладиться ко мне. — Не люблю я их, — говорил он. — Ну, а веришь все-таки? — Подумал немного и сказал серьезно: — Ну, уж разве если очень сильно захворал, позвал бы шамана. — Да и что еще надо, когда сам священник так говорит о шаманах: «Который помогает, пусть шаманит, а вот обидно, если помочи нет».

Много бы я дал, чтобы увидать шамана в действии, его «камланье», снять с него карточку в его кафтане и с буб-

Стр. 80

ном. Но, кажется, это напрасная надежда, сколько дипломатических хитростей пустил я сегодня в ход — не хочет и боится, что я буду о нем рассказывать. Скрывают они от посторонних свои тайны старательно и, нужно признать, ловко.

А что шаманов здесь много, в этом я мог убедиться из того, что только сегодня из несколько более, чем прежде, откровенных разговоров я с достоверностью узнал о четырех шаманах с их местожительством — три якута и один юкагир.

30 сентября.

Вчера вернулся из гостей — два дня провел у юкагиров. Теперь самое горячее время для ловли песцов собаками, и в погоне за ними юкагиры придвинулись к Русскому Устью. На этот раз они раскинули три «тордоха» (палатки из оленьей ровдуги, т.е. выделанной оленьей кожи) всего лишь в 30 верстах отсюда. Юкагиры — кочевое племя, как чукчи, ламуты, тунгусы. У них нет «дома», их родина — тундра вообще, «мо-оре», как они называют ее. Летом они бродят по ярам и «камню», разыскивая мамонтову кость, гоняются за диким («божьим», как здесь говорят) оленем, немного промышляют рыбу (но рыбаки они плохие и совсем не умеют заготовлять ее впрок), зимой промышляют песца. Но основной их промысел, которым они живут и дышат, — оленеводство; стада у них в сотни и тысячи голов — олень их кормит, возит, одевает и обувает. Олень не может долго оставаться на месте, надо менять пастбище — и юкагиры нигде и никогда не заживаются долго на одном месте. Благодаря близости русских, здешние юкагиры сильно обрусели, у них бывает сахар, стеариновые свечи, некоторые даже носят русскую одежду (т. е. вернее якутско-русскую), знают несколько русских слов, хотя и не умеют их связывать вместе. Все это, конечно, не мешает им быть совершеннейшими дикарями.

Приехал я к ним из Русского Устья на собаках — взялся меня свозить к ним в гости один русско-устинец,

Стр. 81

причем в запряжке с другими собаками впервые работал также мой Бой — старался, бедняга, но выходило у него еще довольно плохо.

Встретили меня очень радушно: вышли с поклонами, провели до тордоха под руки — такова проформа встречи почетных гостей, посадили на кучу оленьих шкур, угощали оленьим языком, сырым мозгом из ножных костей, копченым мясом, нарезанным маленькими кусочками, и топленым салом оленя. На ночь устроили под особым пологом, как под балдахином, на почетном месте, под иконой.

В эту пору песцов добывают всего больше. Добывают их при помощи собак. Снег пока до пург лежит всюду еще рыхлый, поэтому песец бежит в нем с некоторым трудом, и собака, у которой ноги длиннее, чем у песца, через несколько верст погони его догоняет, а догнав, в ожесточении на него бросается и загрызает до смерти. Хотя песец теперь и не «полный», но и недопесок ценится высоко — у недопеска шерсть несколько короче, чем у «полного», и не так белоснежна. Снег выпал в этом году хороший, и пурги не успели еще его изломать, и потому собака ловит теперь песца хорошо. А песцов множество — давно не запомнят такого года. Промышляют хорошо: с утра выезжают на оленях с парой промышленных собак, и каждая нарта к вечеру привозит по два, по четыре песца.

Знакомился, рассматривал, снимал карточки. Хозяйка моего тордоха была очень недурна собой даже с нашей точки зрения — у нее правильный нос и тонкие, даже изящные губы, зато у другой юкагирки в соседнем тордохе нос и щеки выступают на лице тремя большими шишками, губы в два пальца толщиной, но румянец — блистательный. Может быть, юкагирам она кажется красавицей. У женщин на груди нашиты большие медные бляхи, кожаный передник изукрашен бусами, модными кольцами и стеклярусом — висит даже колокольчик, который мелодично звенит при каждом движении. — Когда я увидала тебя в Русском Устье, испугалась — а теперь мне не страшно, — кокетливо

Стр. 82

объяснялась со мной через толмача красавица и в доказательство своего расположения подарила мне песца. Без подарков юкагиры никого не отпускают — особенно почетных гостей; а ведь легенда здесь говорит, что к моему отцу «царь ходит чай пить» (впрочем, царь здесь — лицо совершенно мифическое). Я имел неосторожность похвалить у одного юкагира шапку (из шкурок только что родившегося оленя — легкая, как пух, теплая, очень изящная) — и он сейчас же ее снял и отдал мне; отказаться нельзя — хороший тон требует за подарок заплатить подарком. В заключение я уехал в новой шапке, нагруженный копчеными оленьими языками, с четырьмя песцами и с обещанием сшить мне чукотские меховые штаны и мохнатые сапоги (все из белого оленя с разными украшениями — теплые, удобные, для дороги незаменимые) и юкагирские рукавицы, которые не боятся никаких морозов.

Одного из этих юкагиров я летом лечил, и он из особого уважения вызвался сам довезти меня домой на оленях — он меня даже просил об этом, считая это особой для себя честью. Когда пригнали стадо, он поймал арканом двух почти диких малоезженных оленей (он берег их с прошлой осени для какого-нибудь торжественного случая, ни разу не запрягая), и мы помчались, как птицы.

6 октября.

Если бы не сознание того, что все мои теперешние хлопоты и заботы связаны с отъездом, жизнь здесь казалась бы мне теперь совсем невыносимой. Сижу в доме, как замуравленный, — с утра до ночи по горло всяких дел: готовлюсь в путь, привожу в порядок все собранное здесь за 9 месяцев. Неужели я правда прожил здесь столько?

24 октября.

Опять только что вернулся от юкагиров — на этот раз ездил не в гости, а по делу — сами приезжали за мной. Еще с лета хворал у них 4-х летний мальчишка, и

Стр. 83

мое заглазное лечение помогало ему плохо. Теперь лично убедился, как и предполагал, что у парнишки запущенный бронхит, предписал немедленно перевести его в жилое место, в дом (ведь в «тордохе» ночью бывают теперь те же 35 градусов мороза, что и снаружи, — как же тут выздороветь), дал лекарство.

Этим случаем мне было очень удобно воспользоваться для переговоров о моем выезде. Важно обрезать ниточку в самом Русском Устье. Через пять дней еду, еду! Сам не верю этому счастью и много тревог копошится в душе, удадутся ли мои планы. С нами Бог!

У этого юкагира около тысячи оленей. Когда все стадо спустилось к тордохам, казалось, будто вокруг кипит море. А какие среди оленей есть красавцы! Белые, как снег, с огромными ветвистыми рогами и гордой поступью.

Дружбу с юкагирами заключил великую. «В первый раз тебя видим, а ты нам, как родной, стал» — разговор, конечно, через переводчика.

С этими юкагирами кочует и семья красавицы. От нее я получил обещанные великолепные оленьи мохнатые рукавицы — «белые, как лед». Меховые штаны тоже получил. Они тоже, как снег, белы и, право, очень изящны. Теперь я весь зашит в оленью шкуру, как чукча, — это великолепно. Могу кататься и барахтаться в сугробах снега и ни одна его пушинка не проникнет за платье.

31 октября.

Сижу и нервничаю — барометр падает, воет пурга, юкагиров нет. Появившиеся в окрестностях волки, вероятно, разогнали у них оленей. За эти несколько дней Русское Устье, с которым я мысленно простился уже навеки, мне опротивело, и я страстно мечтаю очутиться опять одному на нарте среди молчания и стужи, отдавшись во власть дум и мечтаний — ибо что еще можно делать в дороге? Скорее, скорее!

Стр. 84

Вечером. Ура! Ура! Приехали юкагиры, и завтра я еду. Еду! еду! еду!

В тордохе у юкагиров, 2 ноября.

Вчера выехал из Русского, сегодня весь день должен провести у юкагиров, чтобы отдохнули олени, а завтра еду дальше — до Аллаихи осталось еще 80 верст.

Сейчас сижу в тордохе, передо мной на земле горит огонь, и дым ест глаза. Сижу в шубе — иначе замерзнешь или простудишься: лицо жжет костер, спина мерзнет. Весь день — вечер наступает уже около трех часов — наблюдаю жизнь в тордохе. Эта жизнь не очень сложна. Мужчины с утра поехали по пастям, добыли одного песца, пригнали и осмотрели оленей, которые сейчас расположились вокруг. Женщины что-то шьют, готовят еду, наливают чай. Труд строго распределен — первые добывают и приобретают, последние — заботятся о хозяйстве; они хранительницы огня, подкладывают дрова, варят мясо, чистят рыбу, и мужчины в их работу не вмешиваются.

Слева от меня сидит преуморительная старуха. Надо посмотреть, какие гримасы она корчит, подкладывая сквозь дым костра дрова, с каким видом вертит в руках сахарницу или спичечницу — настоящая обезьяна. Глава тордоха — старик Тыкыллы (этим летом у него умерла молодая жена), у него мальчик 4-х лет (мой пациент, до сих пор еще, вопреки моим настояниям, живущий в тордохе) и девочка — 6-ти. Он не расстается с мальчиком и никакого решительно внимания не обращает на бедную девочку — она находится всецело под покровительством старухи. У девочки, как у взрослой женщины, к переднику тоже подвешен колокольчик, трубка (которую она великолепно курит), нитки из оленьих сухожилий и кресало для огня.

Тоскливый день. Долго любовался оленями, но и это надоело — да и холодно очень. Попытки разговора напоминают мне мои разговоры с японцами. А грязь какая! Прежде

Стр. 85

чем налить мне чаю, старуха облизывает кругом мой стакан языком, их сахар, завернутый в какие-то грязные тряпки, отзывается кислятиной. Я больше налегаю на строганину — эта, по крайней мере, чистая. Вся обстановка довольно тягостная, но на душе легко — как бы то ни было, первый шаг сделан: я выехал.

Написал это, оглянулся — все население тордоха с напряженным любопытством смотрит на меня: вероятно, в их присутствии пишут впервые — да и понимают ли они, что я делаю?

3 ноября.

Что значит выйти «в свет» — сколько впечатлений, сколько новостей! Остановился на ночеву в якутском поселке «Тыттах» — 30 верст от Аллаихи. Растущий здесь, в рост человека, кустарник показался мне роскошной растительностью, а крутые и высокие берега речки — очень живописными. А какие новости! Два якута недалеко от Усть-Янска в море видели «красный пароход в 70 верст длиною». Полагают, что это японский. И, хотя храбрецы спрятались, но все же оба потом захворали.

Якутская юрта — как все здесь знакомо. Якуты, ребятишки, женщины, в камельке ярко пылает огонь, трескотня оживленного якутского разговора — я уже отвык от всего этого за время своей жизни среди русских. Все-таки здесь культура по сравнению с тордохом юкагиров — есть стол, стулья, а как я сегодня высплюсь, вытянувшись во весь рост! И глаза отдыхают от дыма!

5 ноября, Аллаиха.

Вчера добрался до Аллаихи — как бы то ни было, но от Русского Устья сделано уже 120 верст. Конечно, по сравнению с остальным путем это почти «ничто», но и это «ничто» надо проехать. Остановился в казенном доме, маленькой юртешке, перегороженной надвое, — в одной половине живет сторож-якут с семьей, в другой расположился я. Холодно и неуютно, зато не приходится самому

Стр. 86

заботиться о камельке и чае — а я отвык от чужих услуг, и они приятны.

Десять домов, считается, в Аллаихе — и все якуты (кроме священника, который, впрочем, на несколько дней уехал с требами в окрестности), не говорящие и не понимающие по-русски.

8 ноября.

Живет в Аллаихе старуха, необычайно толстая якутка — Марья-эмяксин (т.е. старуха Марья). Это — некоронованная королева Аллаихи. Пользуется далеко вокруг большим влиянием и почетом. Торгует, как каждый уважающий себя якут. Живет «в беззаконном разврате с якутом», которого, вероятно, как «мужа царицы» произвели в «выборные». Она владеет единственной здесь русской печью, которая пекла хлеб и для меня. Ко мне Марья-эмяксин благоволит и называет «сыном». Каждое утро хожу к ней пить чай с гвоздикой и баранками (это здесь большое лакомство) и разговаривать через толмача разговоры — что еще тут можно делать? Впрочем, я еще лечу ее — она, кажется, объелась — это ее хроническое состояние. Сегодня выборный был у меня с ответным визитом. Мой якутский лексикон слишком скуден для оживленного разговора, запас слов скоро у меня истощился, и я стал угощать своего гостя чаем со сгущенным молоком (молоко здесь большая редкость), и мы, как два идиота, долго молчали, посматривая на камелек.

Мороз крепнет с каждым днем — сегодня он дошел до 42 градусов. Рубиновое солнце показывается лишь в 11 часов утра, а в 1 час прячется скорее обратно. Небо играет малиновыми, розовыми и лиловыми тонами. Воздух неподвижен. Дым из труб поднимается высокими прямыми столбами, которые подпирают небо. На небосклоне висит медная луна, и каждую ночь играет северное сияние. Порою гулко лопается от мороза земля, и кажется, будто она расседается под ногами. Во всем этом есть своеобразная прелесть.

Стр. 87

9 ноября.

Иногда мне кажется, что я строю карточный домик — одно неосторожное движение, и вся моя воздвигаемая с таким трудом постройка рухнет.

Сейчас весь вечер просидел у выборного и плел ему разные небылицы — и воздвиг целый этаж: мой домик стал выше, но крепче ли?

12 ноября.

Вот уже неделя, как я каждодневно наслаждаюсь обществом Марьи-эмяксин. Надо представить себе женщину среднего роста, лет 50—60, в ширину она занимает место ровно в половину меньше, чем в высоту. Лицо заплыло в мягких и жирных складках, среди которых совершенно потерялся нос; глаза, хотя и спрятались где-то очень далеко, бегают живо и ничего не пропустят мимо. Щеки висят двумя жирными мешками, рот мягкий, добрый. Она одета в меховую кофту и порой еще кутается в одеяло, хотя в юрте у нее всегда такая удушливая жара, что бедный выборный (жертва ее любви) вечно страдает головными болями.

Марья-эмяксин редко двигается сама по юрте, она обычно сидит на своем необъятном ложе, прикрытом периной, с трудом сложив на животе короткие, толстые руки. Это не мешает ей быть очень деятельной — то и дело она отдает какие-то приказания работникам, иногда очень сердитым тоном, кричит на ребятишек, которые почему-то всегда вертятся в ее юрте, порой неожиданно громко среди спокойного разговора кричит резким голосом — ча! ча! — это относится к собакам, которые тогда с виноватым видом бросаются в дверь. Когда приходит гость, и его, следовательно, согласно якутскому обычаю, надо немедленно угощать чаем, она, кряхтя, выдвигает из под постели (это, собственно, не постель, а нары — «урун», — как во всякой якутской юрте) ящик, отпирает его ключом и достает из него чай, сахар, баранки. Все эти драгоценности

Стр. 88

у нее всегда под замком; впрочем, чтобы скорее все это достать, она иногда закладывает все это под свою перину, на которой сидит. Юрта ее всегда полна народа, потому что каждый приезжий считает своим долгом сделать ей визит и рассказать все ему известные новости — и я вряд ли ошибусь, если скажу, что она пьет чай раз 15-20 в день. Хоть и владетельная королева, она, все же, по-видимому, очень добродушна — сужу об этом потому, что она часто смеется, отчего ее необъятный живот грозно трясется.

Ко мне она очень благоволит — часто называет «бараксан» (бедняжка, ласкательное слово) и угощает меня какими-то специальными длинными конфетами в нарядных бумажках, медом и даже пшеничными оладьями на масле (изысканнейшая в этих краях «русская» еда), часто приговаривая: «кушай — да!» — единственное, кажется, русское слово, которое она знает.

Вчера было воскресенье, и к якутке-сторожихе пришли в гости две русские девицы, откуда-то приехавшие. Я очень хорошо понимаю, что они, собственно, пришли посмотреть на меня — рукава и полы их кацавеек оторочены горностаями (здесь ведь его родина), на головах какие-то необыкновенные платки. Все время за перегородкой слышал их хихиканье и чувствовал две пары любопытных глаз, устремленных на меня сквозь щель. Что же — я вполне понимаю их: мой приезд в эти края — событие, по которому будут отсчитывать время. «Это, — скажут, — случилось как раз в ту зиму, когда у нас был дядюшка в очках».

На днях здесь будет якутское собрание — съедутся князцы, старшины, капралы со всех сторон. Выборный просил меня помочь им по счетоводной и письменной части — у них, конечно, нет ни одного грамотея. Буду, значит, писарем —»суруксут». Удобный случай узнать лучше их быт.

13 ноября.

Сегодня сделано важное завоевание. Уже давно я мечтал о собственном тордохе, который бы я мог возить с собой

Стр. 89

вместе со своей железной печкой. С тордохом я был бы не зависим от человеческого жилья и мог бы поставить его в какой угодно пустыне, лишь бы было кормовище для оленей. Не страшны были бы пурги, которые я мог бы переждать в своем «доме», не надо было бы заезжать в вонючие и грязные юрты якутов. Но как достать его, как заказать накопить шкуры и сшить? И я почти отказался от этой мечты. Но сегодня я получил обещание почти наверняка достать такой тордох. От кого? Конечно, от Марьи-эмяксин. Робко и с отступлениями завел об этом речь с выборным, но она прервала нас. «Зачем говоришь выборному, что он тебе сделает? (пренебрежительный кивок в его сторону). Говори мне». — И в четверть часа дело было сделано. Да здравствует эмяксин Марья! Я совершенно завоевал ее сердце, подарив ей несколько коробок с сушеной зеленью — в благодарность она мне послала белого хлеба, которому я очень рад, так как не видал его уже восемь месяцев. Но тордох, тордох — это важнее всего, он окрыляет мои мечты. Мечтаю очутиться скорее в нем среди пустыни, чтобы верст на 200 —300 кругом не было человеческого жилья, чтобы след мой для всех затерялся среди снегов, морозов, тумана и пург...

15 ноября. Вечером.

Сенсационное известие — из Усть-Янска катит сюда исправник. Это мне очень и очень не нравится, потому что его приезд не только может сломать мои планы, но и наверное их сломает. Шут его несет в этом году так рано. Трудно себе представить, какую суматоху вызвала здесь весть об его приезде, да и я, по правде сказать, сильно разволновался, привыкнув в этом медвежьем углу к тихой жизни. Смотрю на этот приезд, почти как на несчастье.

А два дня тому назад почти на целых два месяца совсем спряталось солнце.

18 ноября.

Как маятник, я качаюсь из стороны в сторону: от надежды к огорчениям. Взять хотя бы этот самый тордох.

Стр. 90

Сегодня мне сообщили, что Марья-эмяксин потерпела неудачу в поисках... Это сообщение повергло меня в отчаяние, и я начал хлопотать о тордохе сам, хотя Марья обещает раздобыть тордох по-прежнему. Почему-то вера в ее всемогущество у меня ослабела. Мысль о тордохе сегодня мне долго не дает уснуть...

А исправника все еще нет...

19 ноября.

Получил очень неприятное известие: маленький юкагиренок, сын Тыкыллы, которого я лечил от бронхита, умер. Вероятно, его сильно застудили, когда везли от кочевья к юртам. Бедный старик все надежды и жизнь вложил в своего маленького наследника, которым не мог надышаться, для которого берег все свои стада, оленей... Теперь у старика самого обмороки с горя.

_____________

Сейчас самое глухое и темное время года. Часов с 8—9 на востоке появляется розовая полоска, которая растет к полудню, принимая все оттенки красного, — к двум часам она уже гаснет, а в три блещут звезды. То, что можно назвать днем и что по-нашему надо назвать сумерками, длится от 11 до 1 часа, и в это время свет так скупо пробивается сквозь оконную толстую льдину, что лишь с большим напряжением можно писать около окна. Тусклое, скучное время. Но лунные ночи блистательны. Прекрасны в черные ночи и звезды.

Есть слух, что сюда едет из Усть-Янска якутский купец. А вдруг он мне везет письма? Нет, это невозможно...

21 ноября

Завтра мои посылки идут в Усть-Янск, и пришла пора мне расставаться с этой тетрадью. Ей суждена лучшая доля, чем мне — она поедет далеко, далеко...

В. Зензинов.