Слоним М. Обзор журналов: «Версты» № 3 – «Новый мир» № 1 – «Красная новь» № 1 // Воля России. 1928. №2. С. 119–121.

 

 

 

Марк Слоним

Обзор журналов

«Версты» № 3 – «Новый мир» № 1 – «Красная новь» № 1

 

После долгого перерыва вновь вышел номер «Верст», третий по счету. В нем нет перепечаток из советской художественной литературы, но собственный беллетристический отдел его скуден: незначительная вещица Ремизова, несколько стихотворений Марины Цветаевой и Г. Струве. Одно стихотворение Цветаевой — письмо Райнеру Мариа Рильке после его смерти — великолепное, полное трагической и мрачной силы — большого эпического стиля — одно из лучших произведений поэта за последние годы. В нем переплетена тема бессмертия с темой смерти и уничтожения, и некоторые места поэмы (иначе не назовешь это стихотворение) производят острое, незабываемое впечатление.

В литературном отделе по-прежнему щеголяет парадоксами Святополк-Мирский, смешивая совершенно правильные, порою тонкие и меткие оценки со странными и внутренне случайными утверждениями. Так, напр., английского писателя Джойса, написавшего книгу «Одиссей», книгу замечательную, трудную и сложную, Святополк Мирский называет «писателем, равного которому Европа не рождала, может быть, со времен Шекспира». Такая же гиперболичность звучит и в очерке о Хлебникове. Конечно, это хорошо, когда критик не теряет способности восхищаться и превозносить, но вот именно восхищения не чувствуешь в умственных, головных оценках Святополка Мирского, и не всегда веришь его искренности, не всегда чувствуешь непосредственность в почти что спортивной резкости его определений.

Политический отдел книги, за исключением «Писем в Россию» П. Сувчинского, посвящен еврейскому вопросу. Проф. Карсавин ставит его в своей статье «Россия и евреи». Полагая, что основа еврейской культуры — религия, Карсавин утверждает, что ассимилирующийся и отрывающийся от своего народа еврей неизбежно становится абстрактным космополитом, ибо по духу своему ищет универсальных решений и новой религии. Он не может органически войти в чужую национальную культуру, он для этого чересчур еврей, он входит в ту группу «разлагающейся периферии еврейской культуры», которая, по мнению Карсавина, и составляет главную опасность для всякой живой органической культуры. Ему кажется, что ассимилирующиеся евреи, антинациональные и революционные по своему существу, являются основным ферментом разложения и гибели европейской культуры, представляют из себя грозного врага, с которым надо бороться. Прекрасно понимая, что такого рода рассуждения могут быть использованы антисемитами для всяких зверских и зоологических лозунгов, Карсавин неоднократно оговаривается, что речь не идет о борьбе насилием. Самым действенным средством остановить вредное влияние ассимилирующегося еврейства, утверждает Карсавин, это «помочь еврейскому народу в его борьбе с разложением его периферии, помочь путем содействия его религиозно культурному сохранению и развитию», ставя в благоприятные условия его собственное ядро.

Еврейство, отрывающееся от своей религии и культуры, «общий враг еврейства и христианства».

Если до сих пор рассуждения Карсавина шли в определенной логической последовательности, то затем начинается противоречие всего его построения. Он считает, что еврейская культура насквозь религиозна. Следовательно, укрепление еврейского ядра во имя борьбы с отщепенцами сводится к усилению религиозных традиций и верований еврейского народа. Но тогда укрепляется и вера Израиля в то, что он единственный Богом избранный народ. И тотчас же оказывается, что в этом еврейство уже не союзник, а противник христианства, ибо христиане тоже считают себя народом Божиим. Кто же действительно избранный? И как во имя охраны национальной русской (а по Карсавину православной) культуры укреплять то, что является отрицанием христианства? Выход Карсавин нашел весьма остроумный. Так как двух Израилей быть не может, так как только один народ истинно избран и взыскан Богом, то еврейству остается лишь одно: обратиться в православие. Для смягчения неожиданности такого решения выдвигается ничего не говорящая формула «православной еврейской церкви», т.е. сохранения еврейством, перешедшим в православие, своих национальных особенностей (которые ранее определялись, как религиозные). Доказывая связь и даже некоторое внутреннее сродство еврейства и православия (русский и еврейский народ существенно религиозны, соборны, конкретно религиозны, проникнуты духом мессианизма и пр.), Карсавин приходит к выводу, что «еврейский вопрос можно разрешить только на основе истинного христианства, на основе православия».

В своем ответе Карсавину А. Штейнберг справедливо указывает, что для верующего еврея путь, указываемый Карсавиным, есть не развитие Израиля, а измена ему, смертный грех, и поэтому нельзя говорить об «еврейской православной церкви», ибо переход в православие есть отказ от еврейства, а вовсе не сохранение его. И Штейнберг, и Карсавин оперируют все время понятиями метафизическими, и для человека, не верующего в избранность того или иного народа Богом, не исповедующему определенной церковной религии (не говоря уже об атеисте) значительная часть рассуждений обоих авторов не имеет никакого значения и никакой цены, и представляется чисто словесным спором о неживом, о выдуманном. Повторяю, для такого ощущения не надо быть неверующим, можно быть человеком религиозным в широком смысле слова, но ведь вера в Бога совершенно не предполагает постоянного вмешательства верховной силы, руководящей вселенной, во все мелочи нашего ничтожного земного существования, и отнюдь не требует награждения человеческих народов и племен какими то знаками божественного отличия и избрания. Впрочем, на этой почве спор становится бесполезным, ибо тут начинается область именно той веры, которая потому и верит, что доказательств быть не может, молчит логика перед «верую, ибо это бессмысленно».

Очень интересная статья А. Штейнберга «Достоевский и еврейство» раскрывает особые черты антисемитизма великого писателя, которое автор определяет, как «оборотную сторону и истинное обоснование собственного его иудаизма».

Номер «Верст» заключен обширной библиографией, в которой даны интересные материалы В. Никитина о книгах об Индии.

 

* * *

 

В первой книжке «Нового мира» внимание привлекает повесть Л. Леонова «Провинциальная история». В ней снова, как в «Воре», раскрывается влияние Достоевского, определившего решительный уход Леонова в сторону психологизма. Это влияние ощущается не только в повышенном интересе к человеческой душе и, особенно, к ее болезненным движениям, но и во всем стиле повести, в напряженном ритме насыщенного, несколько перегруженного, повествования, в исступленности персонажей, в прерывистом и, порою, захлебывающемся языке действующих лиц и, наконец, в той особой атмосфере, на грани бреда и быта, которая обычно царствует в произведениях Достоевского. Сюжет повести несложен: сын почтенного и всеми уважаемого обитателя маленького городка, старика Пустыннова, Андрей, узнает, что в молодости отец его предал своего друга, которого казнили. Надломленный страшным открытием, сходится он с пропойцами, спекулянтами и бандитами, сам становится обитателем «дна» и со своей шайкой приезжает в родной город, вызывая ряд скандалов и нарушая мир всех, кто только с ним встречается.

Все эти столкновения и страсти разыгрываются почти без всякого, как теперь говорят, «социально исторического фона», и только по нескольким фразам действующих лиц можно догадаться, что дело происходит после революции. Автор нарочно освобождает свой рассказ от надоедливых бытовых подробностей, ему надо показать самое главное, существенное в человеке, и поэтому, в противовес бытовикам, занимающимся всем временным и случайным в нашей жизни, обнажает он только внутренние переживания своих героев.

Очень показательно это растущее стремление к романтическому психологизму, эта усиливающаяся реакция против тяжелого бытовизма, загрузившего литературу таким количеством вещей и фактов, картин революции и моментальных снимков с действительности, или описанием новых социальных отношений, что живой человек, личность, совершенно исчезли со многих страниц молодой нашей литературы. И типично также стремление уйти от социального приказа, от литературы по-марксистски, неизменно все объясняющей «экономическими причинами» и «социальными взаимоотношениями» и по всякому поводу преподносящей читателю великое количество «потому что»...

Порою эти «потому что» на марксистский лад прямо смехотворны, ибо настолько чужды самой природе того или иного писателя, что каждая его попытка «экономического обоснования» настроений или поступков явно звучит как некое литературное «чего изволите». Политическая экономия и бывший граф Ал. Толстой!.. Можно ли вообразить себе более противоестественное сочетание? Но мастер анекдота, сочный изобразитель провинциального быта и человеческого уродства, Ал. Толстой уже не в первый раз пытается заговорить в тон эпохе: после печальной памяти его военных рассказов, после изображений бестрепетных коммунистов на Марсе и гнилой буржуазии на Западе, теперь в «Хождении по мукам» рисуется картина революции по всем правилам политграмоты. С необыкновенно серьезным видом Ал. Толстой сообщает читателю, что на Волыни поляки владели 47% помещичьих земель, а на Подолии 55%, что украинские крестьяне были связаны с мировым хлебным рынком, что разница в характере восстаний в том или ином районе Украины во время немецкой оккупации объясняется вопросами заработной платы, тяжелой индустрии и прочих социально экономических проблем.

Что толку во всех этих псевдонаучных и псевдомарксистских рассуждениях! Они не могут избавить страницы «Хождения по мукам» от того неприятного налета фальши, который тотчас с обидой ощущает всякий чуткий читатель. Я говорю «с обидой», ибо стыдно и обидно за крупного и талантливого писателя, за его акробатическо-политические выверты. А как тяжело читать в одном из последних номеров «Нового мира» за прошлый год в том же романе А. Толстого о перевороте в Самаре в 1918 г. Там все деятели самарского движения изображены такими кровавыми идиотами, там все исторические факты настолько искажены в угоду казенно-коммунистическому штампу, что в этих печальных главах своего романа А. Толстой становится собратом Демьяна Бедного.

В первой книжке журнала за этот год напечатаны главы «Хождения по мукам», посвященные Махно и его движению. Как всегда у Толстого, отличны описания быта и природы, приключения и происшествия, и тусклы и слабы все умствования и исторические экскурсы и параллели.

Махно изображен в полулегендарном виде: это обычный тон для всех писателей, пытающихся дать портрет знаменитого «батьки». Еще, очевидно, не пришло время для совершенно отчетливой оценки этого сложного и страшного движения, и всякий раз, как появляются его описания, Махно выступает с протестами и обещает рассказать правду в своих мемуарах.

Помимо Леонова и Толстого, в «Новом мире» есть романтически-иронический рассказ Пильняка в сотрудничестве с Павленко «Лорд Байрон», рассказ Лидина и начало романа П. Романова «Новая скрижаль». Как всегда, Романова читаешь с интересом, как документ эпохи, испытывая любопытство, то самое, какое ощущаешь при чтении занимательного исследования о современниках или бойкой газетной корреспонденции: художественно новый роман очень плох: все тот же бледный, тягучий язык, фотографичность, сухость, не литература, а протокол в беллетристической форме.

 

* * *

 

В «Красной нови» после ссылки Воронского новая редакция: Вл. Васильевский, Вс. Иванов, Ф. Раскольников и В. Фриче. Трое последних — люди пишущие, первый — либо техническая сила, либо комиссар по политической благонадежности издания.

Фриче сразу вступает в полемику с бывшим редактором, то ли для доказательства изменения курса журнала, то ли подчиняясь старому закону: «и я его лягну»...

Воронский в своей книге «Мистер Бритлинг пьет чашу до дна» жаловался, что у современных писателей нет органического подхода к человеку, нет изображения его целиком со всеми его сознательными и бессознательными проявлениями, и советовал брать пример с классиков — Толстого и Достоевского.

Такая контрреволюционная ересь возмутила марксиста Фриче, стоящего на точке зрения самого узколобого и догматического материализма в литературе. В статье «В защиту рационалистического изображения человека» он написал совершенно невообразимые вещи. «Обильная дань» власти подсознательного «со стороны современной художественной литературы кажется нам, однако, в общем, не только ненужным, по даже в известном смысле вполне отрицательным явлением. Это столь обильное вторжение в художественную литературу подсознательной стихии, знаменует, в конце концов, ни что иное, как оживание в ней классов, вытесненных революцией или стоящих вне пролетариата». А затем рецепт: подсознательное можно изображать только при описании «малосознательных элементов», т. е. крестьянства, пролетарию же и партийцу не полагается иметь подсознательные душевные движения, они должны изображаться в литературе «рационалистически», а на классиков в этом отношении нечего оглядываться, ибо они изображали дворянскую психологию.

Как бы в насмешку над рационалистическими рецептами Фриче вся беллетристика того номера журнала, в котором красуется его статья, изображает по преимуществу «бессознательную стихию».

Вс. Иванов в повести «Гибель Железной» дает батальную картину гражданской войны. Он отказался от прежнего цветистого языка, размашистого стиля и той яркой физиологичности, какая отличала прежние его произведения. В писателе наметился перелом: он идет в сторону большей художественной сжатости и сухости, к какой-то сосредоточенности действия и характеристик героев. И все сильнее звучит в его последних вещах пессимистическая нота. «Гибель: Железной» неудачная вещь, растянутая и несколько тусклая, без значительных страниц, без крепко вылепленных фигур. Изображено в ней блуждание по лесам Украины части знаменитой коммунистической Железной дивизии, потерпевшей поражение в войне с поляками. Отступление нескольких сотен людей под начальством комиссара Плешко — полно нелепостей, мелочей, все ничтожно и непонятно, нет одушевления великими идеями, только одна мечта поддерживает этих людей, изголодавшихся, усталых и бестолковых: соединиться с Железной дивизией. А когда мечта осуществляется, оказывается, что от дивизии ничего не осталось, что никакого геройства она не проявила.

Во всяком случае, трудно говорить определенно, что Иванов хотел изобразить мелкое, нелепое и случайное в войне и жизни, ибо вся его повесть недостаточно четкая и оставляет впечатление чего-то незаконченного и не проясненного.

Мне очень понравился, несмотря на мелодраматичность, рассказ В. Катаева «Отец». Не у одного читателя вызовет он, вероятно, слезу, и не благодаря особым своим художественным достоинствам, а благодаря эмоциональной заряженности. В нем рассказана жизнь и смерть маленького человека, учителя, потерявшего жену и страстно любившего сына. Когда сына сажают в тюрьму большевики, старик бегает с передачами, моет белье, штопает чулки, потом всячески устраивает сына после освобождения, и, теряя пенсию, хлопочет по хозяйству в скудной своей конуре. А сын делается совслужащим, ему дают паек и теплую комнату, он влюбляется в молодую женщину и, когда к нему в гости приходит старик с отмороженными руками и сизым от холода лицом, он нетерпеливо ждет его ухода, потому что она тут. И отец, обжигаясь, пьет морковное кофе, и уходит, не сказав, что нет перчаток, нет дров, нет хлеба, и хорошо было бы, если бы сын помог. Но сын не замечает, не думает, а самому сказать — старику стыдно. Так и умирает он на чужих руках, на чужих хлебах и только после его смерти сын понимает всю отцовскую любовь, трагедию одинокой старости, безропотное горе, жестокость молодости.

Может быть, рассказ Катаева старомоден и сентиментален: но мы так отвыкли за последнее время от изображений чувств, от описания простых человеческих эмоций, в литературе столько рассудочности и игры, что как-то освежающе действует даже такое немудреное повествование.

Никакой эмоции, никаких чувств в геометрически построенном и ловко сделанном рассказе Тынянова «Подпоручик Киже». Это «развернутый анекдот». В приказе по полку, поданном на подпись императору Павлу I, вкралась описка: писарь написал имя никогда не существовавшего подпоручика Киже. В это же самое время император услышал, как кто-то в саду кричал «караул». Он приказал сыскать виновного и примерно наказать. Боясь царского гнева и не находя преступника, адъютант возымел великолепную идею: Павлу было доложено, что «караул» кричал подпоручик Киже. Последовал немедленный приговор: бить плетьми и сослать в Сибирь. И перед полком, на пустой кобыле, исправно били егеря воображаемое тело воображаемого Киже. А потом выяснилось, что «караул» закричал офицер, увидав в окне фрейлину, которой нравился. Под веселую руку рассказали царю. Последовал новый приказ: вернуть, женить на фрейлине. И в церкви священник вскоре венчал молодую барышню с воображаемым и отсутствующим Киже. Впрочем, это не помешало фрейлине родить детей от подпоручика, а затем, в порядке производства, от поручика, полковника и, наконец, генерала Киже. И так как никогда Киже не надоедал императору, то Павел решил его приблизить к себе. Тогда оказалось, что Киже болен, а вскоре и скончался. И были похороны с пустым гробом и неутешной вдовой, и могила, и надпись на плите — оказалось все — буйная молодость, любовное приключение, семья, служба, милость императора, торжественное погребение, весь круг бытия, — у не существовавшего подпоручика Киже, созданного ошибкой маленького писаря.

Неудачная повесть, сентиментальный рассказ, изящная, исторически стилизованная безделушка, — вот и все содержание «Красной Нови». Передача ее в новые руки не принесла ей покамест никакой пользы. Впрочем, быть может, это столько же вина авторов, как и редакторов.