Гр. Алексей Н. Толстой. Хождение по мукам: Роман (Окончание): [Гл. ХХХIХ–XLIII]

Гр. Алексей Н. Толстой. Хождение по мукам: Роман (Окончание): [Гл. ХХХIХ–XLIII]

Толстой А.Н. Хождение по мукам: Роман (Окончание): [Гл. ХХХIХ–XLIII] / Гр. Алексей Н. Толстой. // Современные записки. 1921. Кн. VII. С. 1–43. См.: 2, 22, 23, 39, 65, 89, 135.


Стр. 1



ХОЖДЕНИЕ ПО МУКАМ

РОМАН



(Окончание)*).

О, русская земля!..

Слово о полку Игореве.

XXXIX.



— Граждане солдаты отныне свободной русской армии, мне выпала редкая честь поздравить вас со светлым праздником: цепи рабства разбиты, в три дня, без единой капли крови, русский народ совершил величайшую в истории революцию. Кровавый царь Николай отрекся от престола, царские министры арестованы, Михаил, наследник престола, сам отклонил от себя непосильный венец. Ныне вся полнота власти передана народу. Во главе государства стало Временное Правительство для того, чтобы в возможно скорейший срок произвести выборы во Всероссийское Учредительное Собрание на основании прямого, всеобщего, равного и тайного голосования... Отныне — да здравствует Русская Революция, да здравствует Учредительное Собрание, да здравствует Временное Правительство...

— Урраааа, — протяжно заревела тысячеголосая толпа солдат. Николай Иванович Смоковников вынул из кармана замшевого френча большой защитного цвета платок и вытер шею, лицо и бороду. Говорил он, стоя на сколоченной из досок трибуне, куда нужно было взбираться



________________________

*) См. № № 1, 2, 3, 4, 5 и 6 «Современных Записок».



Стр. 2



по перекладинам. За его спиной стоял командир полка Тетькин, недавно произведенный в полковники, — обветренное, с короткой бородкой, с мясистым носом, лицо его изображало напряженное внимание. Когда раздалось — ура, — он озабоченно поднес ладонь ребром к козырьку. Перед трибуной на ровном поле с черными проталинами и грязными пятнами снега стояли солдаты, тысячи две человек, без оружия, в железных шапках, в распоясанных мятых шинелях, и слушали, разинув рты, удивительные слова, которые говорил им багровый, как индюк, барин. Вдалеке в серенькой мгле торчали обгоревшие трубы деревни. За ней начинались немецкие позиции. Несколько лохматых ворон летело через это унылое мертвое поле.

— Солдаты! — вытянув перед собой руку с растопыренными пальцами, продолжал Николай Иванович, и шея его налилась кровью, — еще вчера вы были нижними чинами, бессловесным стадом, которое царская Ставка бросала на убой... Вас не спрашивали, за что вы должны умирать... Вас секли за провинности и расстреливали без суда. — (Полковник Тетькин кашлянул, переступил с ноги на ногу, но промолчал и вновь нагнул голову, внимательно слушая). — Я, назначенный Временным Правительством комиссар армий Западного фронта, объявляю вам, — Николай Иванович стиснул пальцы, как бы захватывая узду, — отныне нет более нижних чинов. Название отменяется. Отныне вы — солдаты, равноправные граждане Государства Российского: разницы больше нет между солдатом и командующим армией. Названия — ваше благородие, ваше высокоблагородие, ваше превосходительство — отменяются. Отныне вы говорите: «здравствуйте, господин генерал» или: «нет, господин генерал», «да, господин генерал». Унизительные ответы «точно так» и «никак нет» — отменяются. Отдача чести солдатом какому бы то ни было офицерскому чину — отменяется навсегда. Вы можете здороваться за руку с генералом, если вам охота...



Стр. 3



— Го, го, го, — весело прокатилось по толпе солдат. Улыбался и полковник Тетькин, помаргивая испуганными глазками.

— И, наконец, самое главное: солдаты, прежде война велась царским правительством, нынче она ведется народом — вами. Посему Временное Правительство предлагает вам образовать во всех армиях солдатские комитеты — ротные, батальонные, полковые и т. д., вплоть до армейских... Свободно выбранные комитеты должны ведать всеми делами армии, начиная от ведения хозяйства, вплоть до равноправного участия в разработке военных планов. Посылайте в комитеты товарищей, которым вы доверяете!.. Отныне солдатский палец будет гулять по военной карте рядом с карандашом главковерха... Солдаты, я поздравляю вас с главнейшим завоеванием революции...

Криками — урааа — опять зашумело все поле. Тетькин стоял на вытяжку, держа под козырек. Лицо у него стало серое, и глаза с покорным ужасом были устремлены на Николая Ивановича. Из толпы начали кричать:

— А скоро замиряться с немцами станем? 

— Мыла сколько выдавать будут на человека?

— Господин комиссар, а за воровство комитеты будут судить или суд? 

— У меня жалоба, господин...

— Я насчет отпуска, у меня живот больной...

— Третий месяц в окопах гнием... Износились...

— Господин комиссар, как же у нас теперь — короля что ли выбирать станут в Петербурге?..

Чтобы лучше отвечать на вопросы, Николай Иванович слез на землю, и его сейчас же окружили возбужденные крепко пахнущие солдаты. Полковник Тетькин, облокотясь о перила трибуны, глядел, как в гуще железных шапок двигалась, крутясь и удаляясь, непокрытая стриженая голова и жирный затылок военного комиссара. Один из солдат, рыжеватый, радостно злой, в шинели внакидку (Тетькин хорошо знал его — крикун и озорник из телефонной роты) поймал Николая Ивановича



Стр. 4



за ремень френча и, бегая кругом глазами, начал спрашивать:

— Господин военный комиссар, вы нам сладко говорили, мы вас сладко слушали... Теперь вы на мой вопрос ответьте... Можете вы на мой вопрос ответить или не можете — так вы мне и скажите...

Солдаты радостно зашумели и сдвинулись теснее. Полковник Тетькин нахмурился и озабоченно полез с трибуны.

—— Я вам поставлю вопрос, — говорил солдат, почти касаясь черным ногтем носа Николая Ивановича, — получил я из деревни письмо, сдохла у меня дома коровешка, сам я безлошадный, и хозяйка моя с детьми пошла по миpy, просить у людей куски... Значит, теперь имеете вы право меня расстрелять за дезиртерство — я вас спрашиваю? 

— Если личное благополучие вам дороже свободы — предайте ее, предайте ее, как Иуда, и Россия вам бросит в глаза: вы не достойны быть солдатом революционной армии... Идите домой! — резко крикнул Николай Иванович. 

— Да вы на меня не кричите! Ты кто такой, чтоб на нас кричать!..

— Солдаты, — Николай Иванович поднялся на цыпочки, — здесь происходит недоразумение... Первый завет революции, господа, — это верность нашим союзникам... Свободная революционная русская армия со свежей силой должна обрушиться на злейшего врага свободы, на империалистическую Германию...

— А ты сам-то кормил вшей в окопах? — раздался чей-то грубый голос.

— Он их сроду и не видал...

— Подари ему тройку на разводку...

— Ты нам про свободу не говори, ты нам про войну говори: три года воюем... Это вам хорошо в тылу брюхо ростить, а нам знать надо, как войну кончать...

— Солдаты, — воскликнул опять Николай Иванович, — знамя революции поднято: свобода и война до последней победы...



Стр. 5



— Вот черт, дурак непонятный...

— А где она, победа?.. Мы три года воюем, победы не видали...

— А зачем тогда царя скидывали...

— Они нарочно царя скинули, он им помешал войну затягивать...

— Что вы на него смотрите, товарищи, он подкупленный...

— Подосланный, сразу видно...

Полковник Тетькин, раздвигая локтями солдат, протискивался к Николаю Ивановичу и видел, как сутулый, огромный, черный артиллерист схватил его за грудь и, тряся, кричал в лицо:

— Зачем ты сюда приехал?.. Говори — зачем приехал?..

Круглый затылок Николая Ивановича уходил в шею, вздернутая борода, точно нарисованная на щеках, моталась. Отталкивая солдата, он разорвал ему судорожными пальцами ворот рубахи. Солдат, сморщившись, сдернул с себя железный шлем и с силой ударил им Николая Ивановича несколько раз в голову и лицо...



XL.



На ступеньке подъезда большого ювелирного магазина «Муравейчик и Ко», сидели ночной сторож в тулупе и милицейский тихонький мужичок в солдатской шинели и в картузе с нашитой по околышу красной ленточкой. Покатая улица была пуста, зеркальные окна контор и магазинов — темны и закрыты решетками. По улице с шорохом гнало лист смятой газеты. Мартовский студеный ветерок посвистывал в еще голых акациях, и черная путаница их теней шевелилась на мостовой. Луна, по-южному яркая и живая, как медуза, высоко стояла над городом. Сторож в тулупе рассказывал не спеша, вполголоса:

—... выскочил он из кабинета и говорит: никогда я этому не поверю, покуда мне телеграмму не покажете... Тут



Стр. 6



ему чиновники и показывают телеграмму: отречение Государя Императора. Прочитал губернатор эту телеграмму да как зальется слезами...

— Ай, ай, ай, — сказал милицейский.

— А через три дня ему и отставка...

— За что?

— Значит, за то, что он губернатор, — нынче их упразднили.

— Так.

— Объявили свободу — значит, каждый сам себя теперь управляет...

— Ну, да — вроде как теперь самосудом управляемся…

— Ну, хорошо... Пошел я давеча на кухню в губернаторский дворец, там Степан, швейцар, кум мне, конечно... Медали все, картуз с галуном в сундук спрятал, шапчонка на нем рваная какая-то, увидал меня: «Ну, что, говорит, дожили?.. Я, говорит, на старости лет таким теперь людям двери отворяю, каких раньше, бывало, — позовешь городового да и ведешь в участок».

— Ай, ай, ай, — опять сказал милицейский.

— И рассказал он мне, почему пришлось царю нашему отрекаться... Жил царь об эту пору в Могилеве, и вдруг говорят ему по прямому телеграфу, что, мол, так и так — народ в Петербурге бунтуется, солдаты против народа идти не хотят, а хотят они разбегаться по домам. Ну, думает государь, — это еще полбеды. Созвал он всех генералов, вышел к ним и говорит: в Петербурге народ бунтует, царству моему приходит опасность, что мне делать — говорите ваше заключение, — и смотрит на генералов. А генералы, братец ты мой, заключение не говорят, и все в сторону отвернулись, как волки в лес.

— Вот беда-то...

— Один только из них не отвернулся от него — пьяненький старичок генерал. «Ваше величество, — говорит, прикажите — и грудью я за вас сейчас лягу». Покачал государь головой и горько усмехнулся: «Изо всех, говорит, верных слуг один мне верный остался, да и тот с утра



Стр. 7



каждый день пьяный. Видно — так тому и быть, один в поле не воин»...

По улице в это время мимо подъезда прошел в лунном свету высокий человек. Верхняя половина его лица была в тени от козырька кепки. Левый пустой рукав серого пальто был засунут в карман. Он повернул лицо к сидящим и отчетливо забелели его зубы. Он прошел, оставляя на камнях влажные следы твердых своих длинных ступней.

— Четвертый раз человек этот приходит, — сказал сторож.

Вдали на соборной колокольне медленно пробило два часа и сейчас же стали слышны крики вторых петухов за рекой, в слободе. 

Сторож вынул коробок спичек, осторожно почиркал, зажег огонек и сильно засопел трубкой, раскурив — сплюнул шага на три.

— Откуда только жулики эти берутся, — сказал он, — объявили свободу, и наехало их в город тысяч пять, не меньше. Из «Люкса» швейцар мне говорил: заведомо, говорит, у нас в гостинице не меньше тридцати душ стоит грабителей, лучшие нумера заняли. По мелочам не работают, банк ограбить — это их дело, артисты... Милицейский вздохнул участливо, попросил огоньку. На улице опять появился безрукий — он шел прямо к сторожам. Они, замолчав, глядели на него. Вдруг сторож шепнул скороговоркой:

— Пропали мы, Иван. Давай свисток.

Милицейский потянулся было за свистком, но безрукий большим прыжком подскочил к нему и ударил ногой в грудь. Милицейский съехал боком на тротуар. Сторож сказал тихо, дрожащим голосом:

— Ваше здоровье, вы поаккуратнее, ведь мы люди подневольные.

— Молчи, — ответил безрукий. Из-за угла в это время вывернул без шума длинный автомобиль, остановился, из него выскочило шесть человек в солдатских шинелях,



Стр. 8



в австрийских куртках — двое стали на улице настороже, двое, не говоря ни слова, повалили сторожа и милицейского ничком и стали крутить им руки, двое зазвенели отмычками у двери в ювелирный магазин. Безрукий говорил вполголоса:

— Сволочи, тише!

Дверь подалась, безрукий и двое громил вошли в магазин. Все это делалось молча, без шума. Молча, не двигаясь, лежали связанные сторожа. На той стороне улицы в тени появился запоздавший прохожий, но, увидав, что грабят, молча пустился бежать. Спустя недолгое время безрукий с товарищами вышли из магазина — они держали сверточки черного бархата. Один из налетчиков, карауливший связанных сторожей, спросил у безрукого:

— А с этими что?..

— Ликвидировать...

Налетчик вытянул из кармана венгерской куртки маузер, взглянул, любуясь, как он блестит на луне и подошел к лежащим сторожам. Два выстрела гулко прокатились по улице. Автомобиль полным ходом помчался в тени акаций и скрылся за поворотом.



____________



Елизавета Киевна ходила по своей комнате в гостинице «Люкс», останавливалась у приоткрытого окна, прислушивалась и курила. На ней поверх тонкой рубашки и кружевной юбки была накинута дорогая шуба. В комнате пахло духами и сигарами, повсюду валялась одежда и белье, кровать была не прибрана.

Когда послышался шум автомобиля, Елизавета Киевна высунулась в окно, но ничего не увидала — ветер, певший в телеграфных проволоках, остудил ее тело под шубкой. Она захлопнула окно и опять начала ходить и курить. Щека у нее подергивалась. Прошло долгое время, и вдруг грохнули вдали два выстрела. Елизавета Киевна выронила папироску и стояла, усмехаясь жалобно и кротко. Но выстрелов больше не было. Ее лицо опустилось, напряжение прошло.



Стр. 9



Она подняла руки к растрепанной голове, сжала ее, потом легла бочком на постель. Но пролежала недолго — вскочила, села на диванчик перед столом, покрытым ковровой, залитой пятнами скатертью, сначала пальцами, потом зубами вытащила пробку из бутылки и, куря и усмехаясь, принялась тянуть коньяк углом рта из длинной рюмочки.

Вдруг она сильно, так что зазвенело стекло на столе, вздрогнула и обернулась — в дверь скреблись. Она живо соскочила с дивана и повернула ключ. Вошел Александр Иванович Жиров, в бархатной тужурке, с мягким большим галстуком; вытянутая кверху голова его была обрита, лицо — бледное до зелени, влажный рот усмехался, открывая сбоку гнилой зуб. Елизавета Киевна вернулась к дивану и села, подобрав ноги, прикрывая кое-как воротником шубы голые плечи и грудь.

— Хочешь коньяку, пей, — сказала она. Жиров сел напротив и налил рюмочку. Ввалившиеся глаза его, черные и без блеска, уставились в лицо Елизавете Киевне.

— Ты что думаешь, Аркадий двоих все-таки убил, — сказал он вполголоса. Елизавета Киевна проглотила слюну и подняла брови. — Я сейчас оттуда, Лиза. У магазина — толпа, крик, Муравейчик — в подштанниках, рвет на себе бороду. Убиты два сторожа, обоим — в затылок. — У Жирова затряслись губы. Елизавета Киевна пододвинула по столу рюмку, он, наливая, перелил через край и с длинной усмешкой омочил палец, потер за ухом. Елизавета Киевна выпила. — Знаешь, Лиза, что мне странно — как мы хорошо сегодня обедали, говорили, было приподнято, я читал стихи, ты была весела и хороша, Аркадий мил... А потом эти два сторожа, ничком, как мышки, у каждого от головы — черная лужа... Это как-то мне смяло нервы. А ты — ничего, а? — Он вынул из кармана тужурки серебряную коробочку, осыпанную алмазами, осторожно приподнял крышечку, взял щепоть белого порошку и сильно втянул его носом, глаза его увлажнились. — Мне часто представляется какой-то огромный пустой город... Я брожу по улицам. Между камней — трава. Окна пустын-



Стр. 10



ны. Вдали — великолепный закат. Это город моей меланхолии. В нем нет людей, только в глубине переулка одинокая женская фигура... Почему-то это всегда ты, Лиза. — Покачиваясь на стуле, он пустил струю дыма под люстру. — Да, убийство, конечно, высшее проявление воли. Нужно, чтобы в убийстве был восторг, утверждение меня. Если бы ты знала, Лиза, какие мне приходят мысли... Но убивать ночных сторожей, потом не спать всю ночь, трястись от отвращения — бррр. Аркадий умен и смел, но он все-таки воришка, убивающий из-за угла...

— Я тебя выброшу из комнаты! — хрипло вдруг проговорила Елизавета Киевна, — не смеешь мне так говорить! — Она совсем откинула шубу и, полуголая, облокотилась о стол, подперла ладонями щеки. — Ты — мразь... Липкий червяк... Презираю тебя...

Жиров с наслаждением зажмурился, придвинул стул ближе к Елизавете Киевне: — Я люблю и высоко ценю Аркадия, — сказал он горловым басом, — я ему многим обязан... Но он — практик... Он потерял руководящую нить... Помнишь разговоры в «Шато Кабернэ»?... Тогда у него был пафос. А что теперь, за три месяца — двенадцать ограбленных магазинов да человек тридцать убитых. Он кончит тем, что уедет в Гельсигфорс и откроет банкирскую контору...

— Подлец, подлец, — спокойно проговорила Елизавета Киевна, продолжая подпирать щеки, — живет на наши деньги, нюхает кокаин целыми днями, все ему мало...

— Да, мне всего этого мало, — грубо сказал Жиров, снял с мизинца перстень с засверкавшим камнем и швырнул его в угол. — Ты, кажется, забываешь, кто такой я! — Он отбросил стул и пошел к двери. Елизавета Киевна попросила тихо, почти жалобно:

— Саша, не уходи...

После некоторого колебания он вернулся, выпил коньяку, понюхал из коробочки и отогнул штору на окне:

— Светает, — сказал он. Елизавета Киевна замотала головой.



Стр. 11



— Слушай меня внимательно, — вдруг заговорил Жиров, проводя рукой по лицу, — Аркадий должен достать много миллионов денег. Мы втроем создаем центр, мы называемся — «Центральный Комитет Планетарного Переворота». Социализм — к черту, мы не желаем с ним иметь ничего общего... Мы чистые анархисты-планетарцы... — Елизавета Киевна приняла руку и взглянула на Жирова, в близоруких глазах ее мелькнули искорки. Он продолжал, блестя обритым длинным черепом под люстрой: — Мы должны немедленно же начать создавать целую сеть агентов во всех городах миpa. В этом ты окажешь огромную помощь, Лиза... Ты одна умеешь находить людей с никогда не утоляемой жаждой преступления... Мы начнем взрывать парламенты, дворцы, арсеналы... Начнется паника, грабежи и убийства... Мы взорвем вокзалы, железнодорожные мосты, гавани... Будет хаос и самоистребление... Тогда мы овладеем остатками человечества... Мы приступим к самому главному: мы сгоним миллионы людей к экватору и там будем рыть гигантскую шахту, много верст глубины... Она будет обложена сталью. Мы опустим в эту пушку огромные массы динамита и взорвем их... Это не бред, это возможно... Я справлялся у инженеров... Мы сбросим землю с орбиты. Земля, как ракета, сорвется с проклятой математической кривой, помчится в дикое пространство... Космос будет нарушен к чертям... Планеты и звезды сойдут со своих орбит... В небе начнется трескотня, миры будут лопаться, как орехи... Будет миг божественной гордости... Затем мы влетим в какое-то солнце и вспыхнем... Лиза, вот для чего стоит жить...

— Ох, я не могу больше, — проговорила Елизавета Киевна, поднимаясь с дивана и, как слепая, тыркаясь по комнате... — Поймите вы все — я с ума сойду... С утра до ночи эти разговоры... Грабеж, убийства, кровь... я не хочу ничего уничтожать... — Она хрустнула пальцами, взялась за горло, — Саша, уговори Аркадия... У нас много денег, уедемте втроем куда-нибудь... Ну, хоть на годик, ведь может же быть у меня обыкновенное желание — жить... Я не могу



Стр. 12



больше не спать по ночам, слушать эти выстрелы... Давеча взяла чистить костюм Аркадия — знаешь, который он носил в Киеве, — на пиджаке пятна, кровь... Хоть бы на остров какой-нибудь уехать, за три тысячи верст от земли... Лечь на песочек... Нет, нет, нет... Так и будем таскаться из города в город, грабить, лгать друг дружке, покуда нас не повесят, и слава Богу... Уйди, Саша, я спать лягу... Аркадий вернется поздно... Уходи, я тебе в лицо плюну, если не уйдешь...



XLI.



Катя осталась одна. Телегин и Даша повенчались у Николы на Курьих Ножках и в тот же день уехали в Петроград. Катя проводила их на вокзал, перекрестила обоих, поцеловала на прощанье — они были до того рассеянные, как неживые, — и вернулась домой в сумерки.

В доме было пусто. Марфуша и Лиза ушли на митинг домашней прислуги «выносить резолюцию протеста». В столовой, где еще остался запах папирос и цветов, на столе среди неубранной посуды стояло цветущее деревцо — вишня. Катя полила ее из графина, прибрала посуду, стряхнула крошки со скатерти и, не зажигая света, села у стола, лицом к окну — за ним тускнело небо, затянутое облаками, едва были различимы очертания крыш. В столовой постукивали стенные часы — разорвись от тоски сердце, они все так же бы постукивали. Катя долго сидела не двигаясь, потом провела ладонью по глазам, поднялась, взяла с кресла пуховый платок, накинула на плечи и пошла в Дашину комнату. Смутно в сумерках был различим полосатый матрас опустевшей постели, на стуле стояла пустая шляпная картонка, на полу валялись бумажки и тряпочки. Когда Катя увидела, что Даша взяла с собой все свои вещицы, не оставила, не забыла ничего, ей стало обидно до слез. Она села на кровать, на полосатый матрас, и здесь так же, как в столовой, сидела неподвижно.



Стр. 13



Часы в столовой медленно и гулко пробили десять. Катя поправила на плечах платок и пошла на кухню. Постояла, послушала; потом, поднявшись на цыпочки, достала с полки кухонную тетрадь, вырвала из нее чистый листочек и написала карандашом: «Лиза и Марфуша, вам должно быть стыдно на весь день до самой ночи бросать дом». На листок капнула слеза. Катя положила записку на кухонный стол и пошла в спальню. Там поспешно разделась, влезла в кровать, под одеялом стащила с себя чулки, легла, поджав к животу колени, и затихла.

В полночь хлопнула кухонная дверь и, громко топая и громко разговаривая, вошли Лиза и Марфуша, заходили по кухне, затихли и вдруг обе засмеялись — прочли записку. Катя поморгала глазами, не пошевелилась. Наконец, на кухне стало тихо. Часы бессонно и гулко пробили час. Катя повернулась на спину, ударом ноги сбросила с себя одеяло, с трудом вздохнула несколько раз, точно ей не хватало воздуху, соскочила с кровати, зажгла электричество и, жмурясь от света, подошла к большому стоячему зеркалу. Дневная тоненькая рубашка не доходила ей до колен. Катя озабоченно и быстро, как очень знакомое, оглянула себя — подбородочек у нее дрогнул, она близко придвинулась к зеркалу, подняла с правой стороны волосы: — Да, да, конечно, вот, вот, вот еще... — Она оглядела все лицо: — Ну, да, кончено... Через год — седая, потом старая. — Она потушила электричество и опять легла в постель, прикрыла глаза локтем. «Ни одной минуты радости за всю жизнь. Теперь уже кончено... Ничьи руки не обхватят, не сожмут, никто не скажет — дорогая моя, милочка моя, радость моя, любовь моя»...

Среди горьких дум и сожалений Катя внезапно вспомнила песчаную мокрую дорожку, кругом — поляна, сизая от дождя, и большие липы... По дорожке идет она сама — Катя — в коричневом платье и черном фартучке. Под туфельками хрустит песок, Катя чувствует, какая она вся легкая, тоненькая, миленькая, волосы треплет ветерок,



Стр. 14



и рядом — не по дорожке, а нарочно по мокрой траве — идет, ведя велосипед, гимназист Алеша. Катя отворачивается, чтобы не засмеяться... Алеша говорит глухим голосом: «Я знаю — мне нечего надеяться на взаимность... Я только приехал для того, чтобы сказать вам, Катя, что я хотел раньше идти в университет, служить народу и просвещению, теперь я смеюсь над этими мечтами... Мне все равно. Окончу жизнь где-нибудь на железнодорожной станции, в глуши. Прощайте»... Он садится на велосипед и едет по лугу, за ним в траве тянется сизый след... Сутулая спина его в серой куртке и белый картуз скрываются за зеленью. Катя кричит: «Алеша, вернитесь, может быть, я подумаю — выйду за вас замуж». — И больше не может — хохочет, трясет головой...

...Неужели она, измученная сейчас бессонницей, стояла когда-то на той сырой дорожке, и летний ветер, пахнущий дождем, трепал ее черный фартучек? Катя села в кровати, обхватила голову, оперлась локтями о голые колени, и в памяти ее появились тусклые огоньки фонарей, снежная пыль, ветер, гудящий в голых деревьях, визгливый, тоскливый, безнадежный скрип санок, ледяные женственные глаза Бессонова близко у самых глаз... Сладость бессилия, безволия... Омерзительный холодок любопытства... Господи, Господи, — кого она тогда допустила к себе!

Катя опять легла. В тишине дома резко затрещал звонок. Катя похолодела. Звонок повторился. По коридору, сердито дыша спросонок, прошла босиком Лиза, зазвякала цепочкой парадной двери и через минуту постучала в спальню: — Барыня, вам телеграмма.

Катя, морщась, взяла узкий конвертик, разорвала заклейку, развернула, и сейчас же в глазах стало темно.

— Лиза, — сказала она, глядя на девушку, у которой от страха начали трястись губы, — Николай Иванович скончался.

Лиза вскрикнула, перекрестилась и заплакала. Катя сказала ей: — Уйдите. — Потом во второй раз перечла



Стр. 15



безобразные буквы на телеграфной ленте: «Николай Иванович скончался от тяжких ранений полученных славном посту исполнении долга точка тело перевозим Москву средства союза»...

Кате стало тошно под грудью, рот набрался слюной, на глаза с боков поплыла темнота, она потянулась к подушке и потеряла сознание...

На следующий день к Кате явился тот самый румяный и бородатый барин — известный общественный деятель и либерал князь Капустин-Унжеский, которого она слышала в первый день революции в Юридическом клубе, — взял в свои руки обе ее руки и, прижимая их к мохнатому жилету, начал говорить о том, что от имени организации, где он работал вместе с покойным Николаем Ивановичем, от имени города Москвы, товарищем комиссара которой он сейчас состоит, от имени России и революции приносит Кате неутешные сожаления о безвременно погибшем славном борце за идею.

Князь Капустин-Унжеский был весь по природе своей до того счастлив, здоров и весел, так искренно сокрушался, от его бороды и жилета так уютно пахло сигарами, что Кате на минуту стало легче на душе, она подняла на него свои блестевшие от бессонницы глаза, разлепила сухие губы и сказала:

— Спасибо, что вы так говорите о Николае Ивановиче... Князь вытащил огромный платок и вытер глаза. Он исполнил тяжелый долг и уехал — машина его, как чудовище, заревела в переулке. А Катя снова принялась бродить по комнате — останавливалась перед фотографическим снимком чужого генерала с львиным лицом, брала в руки альбом, книжку, коробочку — на крышке ее была изображена цапля, схватившая лягушку, — опять ходила, глядела на обои, на шторы. Думала: Господи, как утомительно — ходить, смотреть, трогать вещи... Обеда она не коснулась — было омерзительно даже подумать о еде. Написала было



Стр. 16



Даше коротенькое письмо, но порвала: до писем ли Даше сейчас... Глядя в окно на тусклое белесое небо, проговорила вполголоса непонятно почему вспомнившиеся странные строчки: «...И руки бесприютные все прячет мне на грудь, глядит глазами смутными, раскосыми чуть-чуть»...

Лечь бы, заснуть. Но лечь в постель — как в гроб — страшно после прошедшей ночи... Больнее всего была безнадежная жалость к Николаю Ивановичу — был он хороший, добрый, бестолковый человек... Любить бы его надо таким, какой был... Она же мучила, не любила... О, Господи, Господи. Оттого он так рано и поседел. И улыбка у него была милая, беззащитная...

В сумерки Катя села на диван, подобрала ноги и долго молча хрустела пальцами...



______________



На следующий день была панихида, а еще через сутки — похороны останков Николая Ивановича. На могиле говорились прекрасные речи, покойника сравнивали с альбатросом, погибшим в пучине, с человеком, принесшим горящий факел в лес, полный диких зверей... Запоздавший на похороны известный партийный деятель, низенький мужчина в очках, похожий на изoбpaжeниe в вогнутом зеркале в паноптикуме, сердито буркнул Кате: «Ну-ка, посторонитесь-ка, гражданка», протиснулся к самой могиле и начал говорить о том, что смерть Николая Ивановича лишний раз подтверждает правильность аграрной политики, проводимой его, оратора, партией. Земля осыпалась из-под его неряшливых башмаков и падала с сухим стуком на гроб. У Кати горло сжималось тошной спазмой. Она незаметно вышла из толпы и поехала домой. У ней было одно желание — вымыться и заснуть. Но, когда она вошла в дом, ее охватил ужас: полосатые обои, фотографии и коробочка с цаплей, смятая скатерть в столовой, гробовые занавеси, пыльные окна — какое омерзение, какая тоска! Катя велела напустить ванну и со стоном легла в теплую воду. Все тело ее почувствовало, наконец, смертельную усталость. Она едва доплелась до



Стр. 17



спальной и заснула, не раскрывая постели. Сквозь сон ей чудились звонки, шаги, голоса, кто-то постучал в дверь — она не отвечала.

Проснулась Катя, когда было совсем темно, — мучительно сжималось сердце. «Что, что?» — испуганно, жалобно спросила она, приподнимаясь на кровати, и с минутку надеялась, что, быть может, все это страшное было во сне... Потом, тоже с минутку, чувствовала обиду и несправедливость — зачем меня мучают? И, уже совсем проснувшись, поправила волосы, надела туфельки на босую ногу и ясно и покойно подумала: «Больше не хочу».

Не торопясь, Катя достала из комода лакированный ящик — походную аптеку — и начала читать надписи на пузырьках. Склянку с морфием она раскрыла, понюхала и отставила в сторону, а остальные спрятала в шкатулку, уложила ее на место в комод и пошла в столовую за рюмочкой, но по пути остановилась — 

в гостиной был свет. «Лиза, это вы?» — спросила Катя, приотворила дверь и увидела сидящего на диване большого человека в военной рубашке, бритая голова его была перевязана черным. Он торопливо встал. У Кати начали дрожать колени, похолодело, стало пусто под сердцем. Человек глядел на нее светлыми, расширенными, страшными глазами. Прямой рот его был сжат, на скулах надуты желваки. Это был Рощин, Вадим Петрович. Катя поднесла обе руки к груди. Рощин, не опуская глаз, сказал медленно и твердо:

— Я зашел к вам, чтобы засвидетельствовать почтение. Ваша прислуга рассказала мне о несчастье. Я остался потому, что счел нужным сказать вам, что вы можете располагать мной, вплоть до моей жизни.

Голос его дрогнул, когда он выговорил последние слова, и крупное лицо залилось, коричневым румянцем. Катя со всей силой прижимала руки к груди. Рощин понял по глазам ее, что нужно подойти и помочь ей. Когда он приблизился, Катя, постукивая зубами, проговорила: — Здравствуйте, Вадим Петрович... 

Невольно он поднял руки, чтоб обхватить Катю, 



Стр. 18



так она была хрупка и несчастна — едва живой комочек, но сейчас же опустил руки, насупился, глаза его налились влагой. Пронзительным чутьем женщины Катя поняла, что он жалеет ее той единственной любовью, тем единственным светом жизни, который изошел некогда из раскинутых над миром пронзенных рук... Катя почувствовала, как вдруг она, несчастная, маленькая, грешная, неумелая, со всеми своими невыплаканными слезами, с жалким пузыречком морфия, стала нужна и дорога этому человеку, молча и сурово ждущему — принять ее душу в свою. Сдерживая слезы, не в силах сказать ничего, разжать зубов, Катя схватила руку Вадима Петровича и прижалась к ней губами и лицом.



XLII.



— Смотри, а вон — островок, развалины, залив... Какая бездонная, зеленая вода в заливе. Смотри — над заливом какие-то птицы летят, не то крылатые люди...

Положив локти на мраморный подоконник, Даша глядела в окно. За темными лесами, в конце Каменностровского, полнеба было охвачено закатом. В небе были сотворены чудеса. Сбоку Даши сидел Иван Ильич и глядел на нее не шевелясь, хотя мог шевелиться сколько угодно — Даша все равно бы никуда теперь не исчезла из этой комнаты с синими занавесками и с багровым отсветом зари на белой стене над вышитыми подушками дивана.

— Господи, как грустно, как хорошо, — сказала Даша, — как хорошо, что я с тобой... Точно мы плывем на воздушном корабле... Ах, Иван, я буду ужасно экономить по хозяйству, но нужно бы взять рояль.

Иван Ильич кивнул головой и молча пришел в отчаяние — накупил всяких кухонных ведер, а об самом главном, об инструменте, не подумал. Но сейчас же его внимание было отвлечено тем, что Даша сняла руки с подоконника и откинулась в кресле, одернула юбку.



Стр. 19



— Сколько времени я не играла, — сказала она, — с тех пор, как началась война... Подумай, все еще война... А мы... видишь, как мы с тобой...

Эти слова Даша сказала совсем тихо. Иван Ильич пошевелился. Она сейчас же продолжала:

— Когда кончится война — мы с тобой серьезно займемся музыкой... И еще, Иван, мне бы хотелось пожить у моря... Помнишь, как мы лежали с тобой, и море находило на песок. Помнишь — какое было море: выцветшее, голубое.. Мне представляется, Иван, что я любила тебя всю жизнь. — Иван Ильич опять пошевелился, хотел что-то сказать, но Даша спохватилась — а чайник-то кипит! — и побежала из комнаты, но в дверях остановилась, обернулась... Иван Ильич видел в сумерках только ее лицо, руку, взявшуюся за занавес, и ногу в сером чулке. Даша скрылась. У Ивана Ильича опять перехватило дыхание. Он закинул руки за голову и закрыл глаза.

Даша и Телегин приехали сегодня, в два часа дня. Всю ночь им пришлось сидеть в коридоре переполненного вагона на чемоданах. По приезде Даша сейчас же начала раскладывать вещи, заглядывать во все углы, вытирать пыль, восхищалась квартирой и решила столовую сделать там, где гостиная, гостиную — там, где спальня Ивана Ильича, спальню Ивана Ильича — там, где столовая, в свою комнату решила часть мебели взять из гостиной, а в гостиную — от Ивана Ильича. Все это нужно было сделать немедленно. Снизу был позван швейцар, который вместе с Иваном Ильичем возил из комнаты в комнату шкафы и диваны. Когда перестановка была кончена и швейцар ушел, оставив после себя запах постного пирога, Даша сказала Ивану Ильичу открыть повсюду форточки, а сама пошла мыться. Она очень долго пускала воду, что-то делала с лицом, с волосами и не позволяла входить то в одну, то в другую комнату, хотя главная задача Ивана Ильича за весь этот день была — поминутно встречать Дашу и глядеть на нее.

В сумерки Даша, наконец, угомонилась. Иван Иль-



Стр. 20



ич, вымытый, побритый, одетый тщательно, пришел в гостиную и сел около Даши. В первый раз после того, как у Николы на Курьих Ножках Даша и Телегин стали мужем и женой, они были одни, в тишине. Будто опасаясь этой тишины, Даша старалась не молчать. Как она потом призналась Ивану Ильичу, ей вдруг стало страшно, что он скажет ей не своим, а «косматым» голосом: «Ну что же, Даша?..» Иван Ильич был опечален, заметив, что Даша настороже.

Она ушла посмотреть чайник. Иван Ильич сидел с закрытыми глазами. Всей своей кожей он испытывал присутствие Даши и очарование этого присутствия. На что бы мысленно он ни взглядывал, эта вещь, как маловажная, исчезала, и он с новой остротой чувствовал, что в его доме поселилось существо с нежным голосом, с милым лицом, смущенное, тоненькое, легкое, в ловком синем платье... это его жена... Иван Ильич раскрывал глаза и прислушивался, как постукивают на кухне Дашины каблучки. Вдруг там что-то зазвенело — разбилось, и Дашин жалобный голос проговорил: «Чашка»! И сейчас же горячая радость залила Ивана Ильича: «Завтра, когда проснусь, будет не обыкновенное утро, а будет — Даша». Он быстро поднялся, чтобы пойти к Даше и сказать ей об этом, но она появилась в дверях:

— Разбила чашку... Иван, неужели ты хочешь чаю?

— Нет...

— И я не хочу... Зачем же я чайник кипятила? Она подошла к Ивану Ильичу и, так как в комнате было совсем темно, положила руки ему на плечи:

— О чем ты без меня думал? — спросила она тихо.

— О тебе.

— Я знаю, что обо мне... А что обо мне думал? Дашино приподнятое лицо в сумерках казалось нахмуренным, на самом деле оно улыбалось. Ее грудь дышала ровно, поднимаясь и опускаясь. Ивану Ильичу было трудно собраться с мыслями, он честно наморщил лоб: — Думал о том, что как-то плохо у меня связано — ты, я, что



Стр. 21



ты — моя жена, — сказал он, — потом я это вдруг понял и пошел тебе сказать, а сейчас опять не помню. 

— А у меня это связано, — сказала Даша.

— Чем?

— Нежностью к тебе. Точно я шла, шла и вот так вот прижалась. И еще — доверчивостью. Почему у тебя это не связано? Разве ты думаешь, что я могу о чем-нибудь думать таком, чего ты не знаешь?

— Ах, вот что, — Иван Ильич радостно, коротко засмеялся, — как это просто... Ведь я действительно не знаю, о чем ты думаешь. 

— Ай, ай, — сказала Даша и пошла к окну, — садись, а я сбоку, — Иван Ильич сел в кресло, Даша присела сбоку на подлокотник, — Иван, милый, я ни о чем скрытном не думаю, поэтому мне так и легко с тобой, поэтому так тебя люблю.

— Я здесь сидел, когда ты была в кухне, — сказал Иван Ильич, — и думал: «у меня в доме поселилось удивительное существо». Так плохо думать?

— Да, — ответила Даша задумчиво, — это очень плохо. Я — жена, а существо — это чужое.

— Ты любишь меня, Даша?

— О, — она снизу вверх кивнула головой, — люблю до самой березки.

— До какой березки?

— Разве не знаешь — у каждого человека в конце жизни стоит холмик, и над ним — плакучая березка.

Иван Ильич взял Дашу за плечи. Она с нежностью дала себя прижать. Так же, как давным-давно на берегу моря, поцелуй их был долог, им не хватило дыхания. Даша сказала: «Ах, Иван», — и обхватила его за шею. Она слышала, как тяжело стучит его сердце, ей стало жалко его. Она вздохнула, поднялась с кресла и сказала кротко и просто: 

— Идем, Иван.

_____________



Стр. 22



На пятый день по приезде Даша получила от сестры письмо, Катя писала о смерти Николая Ивановича:

... «Я пережила время уныния и отчаяния. Я с ясностью почувствовала, наконец, что я во веки веков — одна. О, как это страшно!.. Все законы божеские и человеческие нарушены, когда человек — один. От отчаяния и тоски моя душа начала тлеть, как на огне. Я хотела избавиться от этой муки — невидимая ледяная рука толкала меня сделать это. Меня спасло чудо: взгляд человека...

Ах, Даша, Даша, мы живем долгие годы, чтобы на одно мгновение, быть может, заглянуть в глаза человеку, в эту божественную бездну любви... Мы, неживые призраки, пьем эту живую воду — раскрываются слепые глаза, мы видим свет Божий, мы слышим голоса жизни. Любовь, любовь... Будь благословен человек, научивший меня этим словам...»

Известие о смерти зятя, Катино письмо, написанное как в исступлении, потрясло Дашу. Она немедленно собралась ехать в Москву, но на другой день получилось второе письмо от Кати — она писала, что укладывается и выезжает в Петроград, просит приискать ей недорогую комнату. В письме была приписка: «К вам зайдет Вадим Петрович Рощин. Он расскажет вам обо мне все подробно. Он мне как брат, как отец, как друг жизни моей».



____________



Даша и Телегин медленно шли по аллее. Было воскресенье, апрельский день. Над прозрачно-зелеными сводами листвы в прохладе еще по-весеннему синего неба летели слабые обрывки разорванного ветром, тающего от солнца слоистого облака. Солнечный свет, точно сквозь воду, проникал в аллею, ползал пузырчатыми тенями по песку, скользил по белому платью Даши, по зеленой военной рубашке Телегина. Навстречу двигались мшистые стволы лип, красновато-сухие мачты сосен — шумели их вершины, шелестели листья. Даша слушала, как кричит неподалеку иволга, — посвистывает водяным голосом в



Стр. 23



две ноты. Даша поглядывала на Ивана Ильича — он снял фуражку и опустил брови на глаза, улыбаясь. У нее было чувство покоя и наполненности — прелестью дня, радостью того, что так хорошо дышать, так легко идти, и что так покорна душа этому дню и этому идущему рядом любимому человеку.

— Иван, — сказала Даша и, отвернувшись, усмехнулась. Он спросил с улыбкой:

— Что, Даша?

— Нет... подумала.

— О чем?

— Нет, потом.