М.А. Алданов. Девятое термидора: (Отрывок из неизданной книги): [Гл. I–IV]

М.А. Алданов. Девятое термидора: (Отрывок из неизданной книги): [Гл. I–IV]

Алданов М.А. Девятое термидора: (Отрывок из неизданной книги): [Гл. I–IV] / М.А. Алданов. // Современные записки. 1921. Кн. VII. С. 130–153. – См.: 168, 192, 239, 283.


Стр. 130



ДЕВЯТОЕ ТЕРМИДОРА.

(Отрывок из неизданной книги *).



_____________



В начале 1793 года был послан генерал-лейтенантом Зоричем из его Шкловского имения в Петербург с важной миссией один очень молодой человек по имени Штааль. 

Граф Семен Гаврилович Зорич, отставной фаворит Екатерины, был серб по происхождению. Настоящая фамилия его была Неранчичев. Усыновленный своим дядей Максимом Федоровичем Зоричем, переселившимся из Сербии в Россию, он в рядах русской армии храбро сражался в Семилетнюю и в Турецкую войны. Под Рябой Могилой его взяли в плен турки, увезли в Константинополь и там заключили в Иеди-Куле — учреждение, которое у франков называлось Семибашенным Замком, хотя башен в этом замке не имелось, да собственно и замка не было никакого, а была большая, грязная и скверная тюрьма. Много испытаний выпало на долю Зорича в его бурной молодости — в Сербии, в походах, в каторжном турецком плену. Выпущенный на свободу и награжденный один из первых Георгиевским крестом, он как-то случайно попался на глаза Потемкину, который обратил внимание на необычайную красоту молодого серба. В то время князь Григорий Александрович уже не занимал должности фаворита императрицы. Его заместителем на этом посту был Завадовский. Потемкин терпеть не мог Завадовского; он вообще очень не любил своих преемни-



_____________________

*) Печатаемые ниже главы, как и «Святая Елена, маленький остров» («Совр. Зап.», № 3 и 4), представляют собой часть исторической трилогии автора «Четверть века».



Стр. 131



ков, пытавшихся по его примеру заниматься государственными делами. И при виде Зорича у князя — внезапно, как всегда, — явилась понравившаяся ему мысль: выдвинуть на первый в Российской Империи пост кандидатуру молодого сербского офицера. Немедленно было сделано все необходимое, посланы соответствующие инструкции графине Брюс — и очень скоро Семен Гаврилович Зорич стал официальным любовником императрицы Екатерины в промежутки между бывшим театральным суфлером Завадовским и отставным польским тенором Корсаком. На него полился дождь отличий. В день коронации Зорич был награжден чином генерал-майора и произведен в корнеты кавалергардского корпуса; затем получил украшенную бриллиантами звезду, аксельбанты, саблю, плюмаж, запонки и пряжку; потом — мальтийский орден св. Иоанна, огромный дом вблизи Зимнего дворца, Сесвегенскую мызу наследников Бутурлина, триста тысяч наличными деньгами, великолепное Шкловское имение с 16-ю тысячами душ, принадлежавшее князьям Чарторыйским, и Велижское староство Витебской провинции Полоцкой губернии. Кроме того, он был назначен президентом Вольно-Экономического Общества. Не оставили без внимания заслуг Семена Гавриловича и иностранные монархи: польский король наградил его Белым Орлом, а шведский — орденом Меча.

Милость Зорича продолжалась, однако, не более года. Заметив охлаждение императрицы, он пришел в ужас и отчаяние, приписал все интригам Потемкина, вызвал было даже последнего на дуэль, но, в конце концов, смирился, оставил опостылевшее Царское Село и Петербург и отбыл на постоянное жительство в свое Шкловское имение. Первое время — впрочем, весьма недолго — он был чрезвычайно расстроен крушением своей государственной карьеры. Пост, который он занимал, очень ему нравился. Кроме того, он находил, что при отставке его несколько обидели. Правда, полученные им алмазная табакерка квадратиком и особенно пояс в фунт золота с 1875 бриллиантами и 239 смарагдами были хороши. Но пожалованное Семену Гавриловичу графское достоинство отнюдь его не удо-



Стр. 132



влетворяло. Он знал, что родовая русская знать иронически относится к смешному немецкому титулу графа, совершенно неизвестному в старину на Руси, и в свое время очень посмеивалась над Борисом Шереметевым, который, происходя от Андрея Кобылы, не уступая в знатности старейшим княжеским родам, тем не менее, первый согласился испортить свое древнее имя этой петровской кличкой, еще вдобавок всякий раз подлежавшей утверждению германского императора.

Денег и имущества Зорич получил также гораздо меньше, чем Орловы или Потемкин. Но это обстоятельство не так огорчало Семена Гавриловича. Он не был корыстолюбив и совершенно не знал цены деньгам. Безмерно щедрый и расточительный, он, при всем своем богатстве, почти всегда нуждался и имел множество долгов.

Граф Зорич, умом вообще довольно плохо постигавший разницу между добром и злом, был по природе своей чрезвычайно добрый человек. Он очень любил Россию — той особенной любовью, какой ее любят некоторые из русских инородцев. Преуспев на поприще государственной службы и добившись высоких степеней, он чувствовал потребность засвидетельствовать свою благодарность новой родине. А так как Зорич любил молодежь и, кроме того, сильно скучал в Шклове, то в одно радостное летнее утро он принял решение — не останавливаясь ни перед какими затратами, основать в своем поместье образцовое учебное заведение для детей бедных дворян и служилых людей. Такое училище (из него впоследствии вышел московский кадетский корпус) действительно было им открыто в 1778 году, 24 ноября, в день именин государыни. Обставил его Зорич с роскошью необычайной. Имелись при училище и манеж, и большой зоологический музеум, библиотека, купленная у Самойлова за баснословно высокую цену — восемь тысяч рублей, и даже картинная галерея с произведениями Рубенса, Теньера, Веронезе. Главным своим помощником по управлению училищем Зорич пригласил француза Тимолеона Альфонса Гальена де Сальморона; преподаватели тоже были больше иностранцы. Училище скоро приобрело



Стр. 133



немалую славу. В ту пору, когда у Зорича были деньги, он ничего не жалел для своих питомцев. Если же Семен Гаврилович проигрывался в карты, то воспитанники сидели без сластей и карманных денег, а воспитатели — без жалованья. Но ни те, ни другие на графа не сердились. Этот беспутный человек был так красив собой и так обезоруживающе добр, что ему вообще прощались все грехи. Впрочем, обстоятельства его карьеры по тем временам чрезмерного осуждения и не вызывали.

Особенно пышно отпраздновал Семен Гаврилович выпуск 1792 года. К тому времени было почти отстроено и раскинулось овальным полукругом в 60 сажен длины на правом возвышенном берегу Днепра новое трехэтажное каменное здание училища. Нота-Ноткин, министр финансов Зорича, раздобыл для графа большую сумму денег, и воспитанникам была сшита новая парадная обмундировка. На огромном школьном дворе, где по средам и субботам производилась военная экзерсиция, выстроились все четыре эскадрона училища: кирасиры в палевых колетах, гусары в светло-голубых мундирах, гренадеры в темно-синих и егеря в светло-зеленых куртках. Красиво развивались знамена с рисованными по атласу значками шкловского графства; а в момент появления на фронте Зорича был даже троекратно произведен залп из четырех двухфунтовых единорогов. Многочисленные гости, съехавшиеся на праздник со всей округи, были в восхищении. Больше всех сиял сам Семен Гаврилович Зорич.

В числе воспитанников выпуска 1792 г. был один, которого граф особенно любил и на которого возлагал большие надежды. Звали этого молодого человека Штааль. Происхождения он был не русского, темного, как сам Зорич, и, подобно последнему, отличался редкой красотой.

Граф Семен Гаврилович очень желал устроить своему любимому питомцу самое блестящее будущее. Как-то раз ему пришел в голову странный проект. Раздумывая над вопросом о наиболее счастливой участи, могущей выпасть на долю Штааля, он естественно сделал вывод, который подска-



Стр. 134



зывался всем опытом его собственной жизни: самая счастливая и блестящая судьба ждала бы молодого человека в том случае, если бы ему удалось стать любовником императрицы Екатерины.

Мыслей вообще у графа Зорича было не так много, и он ими поэтому особенно дорожил: его долг, его обязанность с той поры представились ему совершенно ясными: они заключались в том, чтобы оказать Штаалю услугу, которую когда-то Потемкин оказал ему самому. К тому же он, Зорич, мог бы в случае успеха сделаться хозяином судеб Российской империи — в качестве наставника и руководителя фаворита Государыни — и уж тогда, наверное, получил бы княжеский титул.

В подобном плане не было ничего невозможного. Семен Гаврилович имел на своем веку несколько сот любовниц — от русской императрицы до сербских и шкловских баб, а потому был убежден, что хорошо знает женскую натуру. Екатерину же он знал особенно хорошо. Ему было ясно, что для старой государыни прошло время гигантов-атлетов, как Орловы и Потемкин, или скульптурно-красивых людей, как он сам либо Корсаков. Наставала пора мальчишек. Ланскому было в день его смерти 26 лет; Платону Зубову при вступлении в должность шел 22-ой год; брату Платона Валериану едва минуло 18. Юный Штааль в этом отношении подходил как нельзя лучше. Его темное происхождение не могло служить препятствием к осуществлению проекта. Зорич знал, что Екатерина, подобно большинству русских монархов и романовской, и еще более гольштейн-готторпской династии, побаивается родовой русской знати, хотя несколько перед ней заискивает. Из всех бесчисленных фаворитов императрицы только Васильчиков мог считаться Рюриковичем, да еще Мамонов был человеком хорошего русского рода. Хуже было то, что Штааль носил иностранное имя. Екатерина II как немка на виднейшие государственные должности старалась выдвигать коренных русских. Но и здесь имелись утешительные прецеденты: Понятовский и Корсак были поляки; сам он, Зорич, родился в Сербии; а одно время в качестве серьезного кандидата на пост фаворита назы-



Стр. 135



вали немца Мантейфеля, который будто бы сам уклонился: «была бы честь предложена», — изумленно говорили об этом случае в Эрмитаже.

Зорич, благодаря своим петербургским и царскосельским связям, был в курсе всех придворных дел и интриг. По старому знакомству почт-директор И. Б. Пестель доставлял ему даже копии наиболее занимательных писем, перлюстрировавшихся в черном кабинете. Эти копии, присылавшиеся на листах сероватой золотообрезной бумаги с водяным знаком, изображавшим льва, рыцаря и девиз pro patria, были очень полезны Зоричу. Общая картина придворных отношений оказывалась довольно благоприятной: некоторые влиятельные лица, находившиеся в дурных отношениях с Зубовым, очень охотно поддержали б всякую кандидатуру, идущую на смену надменному мальчишке. Семен Гаврилович послал с верной оказией несколько запросов сведущим людям в Петербург. Ответы были тоже благоприятные. Друзья предупреждали, однако, Зорича, что предварительный экзамен на должность становился в Эрмитаже все труднее. Ни для кого не было тайной, от какой болезни умер 26 лет отроду граф Ланской; по крайней мере, доктор Вейкард, изготовлявший для него разные напитки, охотно сообщал об этом всевозможные подробности. Экзамен, о котором друзья писали Зоричу, сдавался теперь уже не у графини Брюс, а у госпожи Протасовой. Ее пост был хорошо известен всем придворным, но названия для него никто никогда не мог придумать. (Сам Байрон впоследствии, в знаменитой строфе «Дон-Жуана», не решившись назвать должность госпожи Протасовой на грубом английском языке, воспользовался французским словом «éprouveuse»). В общем, друзья советовали попытать счастье, намечали Зоричу план и обещали со своей стороны всяческое содействие. Получив эти сведения, граф Семен Гаврилович твердо решил с наступлением зимы послать Штааля в Петербург.



II.



Нелегко разобрать путаницу в голове и в душе молодого человека восемнадцати лет, особенно если этот молодой чело-



Стр. 136



век умен, горд, самолюбив и не находит удовлетворения гордости и самолюбию в той обстановке, которая обыкновенно окружает молодых людей, выходящих из детского возраста. Свобода близка, но ее еще нет — и близость свободы лишь пьянит и туманит душу. Выбор будущего еще не сделан, а сделать его надо — и не когда-нибудь, а сейчас, и не на срок, а навсегда.

В эти счастливые и мучительные годы ясно лишь очень немногое. Вполне ясно то, что жизнь текущего дня не есть настоящая жизнь: она так, она временна, она скоро пройдет. Настоящая, новая, совсем не такая, как теперь, не будничная, а необыкновенная и прекрасная или, хотя несчастная, но трагическая жизнь — вся впереди. Неизвестно только, придет ли она сама собой или нужно что-то делать для ее приближения; и если нужно, то что же именно?.. Эта блаженная вера в какую-то новую, другую жизнь, заполняющая всю душу очень молодых людей и со всем их мирящая, держится, понемногу уменьшаясь, довольно долго. У большинства она исчезает к концу третьего десятка. Но есть счастливые люди, доживающие с такой верой до старости и сходящие с ней в могилу.

Подавленный величием роли, которая, несомненно, должна выпасть на его долю в жизни, и вместе с тем смущенный крайней неуверенностью насчет того, какова собственно будет эта роль, преисполненный сознания своей ответственности за собственное будущее, молодой Юлий Штааль кончал курс в училище графа Зорича.

Его свобода была не за горами. И с ней, конечно, должны были открыться бесконечные возможности необыкновенной жизни: он, Штааль, не мог быть таким, как все, ибо быть таким, как все, — пошло и ужасно. В военном училище, однако, очень трудно проявлять индивидуальность, да еще индивидуальность необычайную. Кое-кто из товарищей Штааля выявлял свою личность в кутежах. Но это была проторенная дорожка. Вдобавок и начальство не баловало за кутежи, и денег для них у Штааля не было. А главное — уж очень эти шкловские кутежи были не похожи на то, что рассказывалось во французских книгах о по-



Стр. 137



хождениях герцога Лозена или герцога Ларошфуко. И местные дамы, которые иногда, по воскресеньям, в величайшем секрете от надзирателей, привлекались к участию в кутежах, тоже мало походили на Нинон де Ланкло и на Диану де Пуатье.

Временно, в ожидании лучшего, Юлий Штааль избрал для себя стиль кабинетной науки и проводил почти все свободное время в школьной библиотеке, в которой имелось 178 русских, 743 французских и 70 немецких томов всевозможного содержания. Ко времени выпуска своего из училища, он прочел большую часть этих книг, вследствие чего туман в его голове сделался почти беспросветным.

Мосье Дюкро, учитель-француз, очень благосклонно относившийся к Штаалю, разъяснил ему секрет подлинного знания. Истина, вся истина, таким огромным трудом приобретенная, политая кровью благороднейших людей мира, горевшая на костре с Джордано Бруно, подвергавшаяся пытке с Галилеем, стала, наконец, достоянием мыслящего человечества, несмотря на происки тиранов, глупцов и монахов. Мосье Дюкро благоговейно снял с полки библиотеки огромную толстую книгу в красном сафьяновом переплете с золотым тиснением и обрезом. У книги этой, в которой содержалась истина, было очень длинное заглавие. Она называлась «Encyclopédie ou Dictionnaire raisonné des sciences, des arts et des métiers, par une Société de gens de lettres. Mis en ordre et publié par M. Diderot de l’Academie Royale des sciences et des Belles-Lettres de Prusse; et quant à la Partie Mathématique par M. D’Alembert, de l’Academie Royale de sciences de Paris, de celle de Prusse, et de la Société Royale de Londres». Издана была книга в Париже, в 1751 году, у Бриассона, Давида старшего, Ле Бретона и Дюрана, «avec approbation et privilège du Roy» — мосье Дюкро многозначительно улыбнулся, читая последние слова. На первой странице книги красовалась виньетка, изображавшая какого-то ангела, обвеянного клубами дыма и шагающего босыми ногами по глобусам, картам, книгам, оружию и чему-то еще. Имелся и эпиграф из Горация: Tantum series juncturaque pollet, tantum de medio sumptis accedit honoris. 



Стр. 138



Штаалю было очень совестно, что, плохо зная по латыни, он не разобрал смысла этого эпиграфа. 

Мосье Дюкро объяснил своему ученику, что в «Энциклопедии», считая с дополнениями 1777 г., есть почти три десятка таких толстых книг. Зато, стоит изучить их как следует, — и тогда раз навсегда освобождаешься от всех предрассудков, порожденных вековым невежеством и черным фанатизмом.

Штааль с благоговением прочел длинное предисловие Даламбера. 

Он многого не понимал, но мосье Дюкро помогал ему разъяснениями, один отрывок прочел даже сам вслух, с чувством и чрезвычайно выразительно: «Car tout a des révolutions réglées, et l’obscurité se terminera par un nouveau siècle de lumière. Nous serons plus frappés du grand jour, après avoir été quelques temps dans les ténebrès. Elles seront comme une espèce d’anarchie très funeste par elle meme, mais quelquefois utile par les suites». По интонациям мосье Дюкро Штааль понял, что в этом отрывке заключается сокровенный смысл Энциклопедии. Он попробовал читать и дальше предисловия: прочел длинную статью о букве А, затем об Аа, s.f., rivière de France, АЬ, s.m., onzième mois de l’année civile des Hébreux — и несколько остыл, не почувствовал освобождающего влияния великой книги: ни с буквой А, ни с Аа, s.f., ни с Ab., s.m. у него не связывалось предрассудков, порожденных невежеством и фанатизмом. Штааль со вздохом отложил в сторону тома «Энциклопедии», придя к выводу, что трудно научиться мудрости из словаря, хотя бы самого замечательного, и принялся читать книги без руководства и без разбора. Прочел «Système de la Nature», заглянул в «Dictionnaire Philosophique», одолел «L’homme machine». Одновременно прочел также и «Naturgesetzmaessige Untersuchung des Physischen Nichts» некоего Георга фон Лангенгейма, и ряд изданий московской типографической кампании, и «Древнюю Российскую Вивлиофику, и «Скифскую историю из разных иностранных историков, паче же из Российских верных историй и повестей»; и «Нощи», Юнга, и даже старые номера издававшегося Новиковым «Покоящегося



Стр. 139



трудолюбца». Попадались ему в библиотеке и книги другого содержания. Проглотил он одним духом только что получивший мировое распространение роман Бернарден де Сен-Пьера — и был немного влюблен в Виргинию, и чуть-чуть ревновал ее к Павлу. А затем ему попало в руки «Модное ежемесячное сочинение или библиотека для дамского туалета», с гравюрами: «А ля белль пуль», «Раскрытые прелести», «Расцветающая приятность» и «Прелестная простота». Прочел Штааль и «Исповедь» Руссо, но в ней он многого не понял, а из того, что он понял, кое-что показалось ему противным — и он не мог постигнуть, каким образом этот порочный человек почитался миром в качестве мудреца и учителя добродетели. Путаница в голове молодого человека становилась все гуще. Но он не терял надежды найти несколько позднее такую собственную философскую точку зрения, которая примирит Новикова с Вольтером и «Naturgesetzmaessige Untersuchung» с «Système de la Nature».

Самое сильное впечатление произвело на него одно сочинение неизвестного автора, только что присланное в библиотеку училища книжной лавкой Зотова и называвшееся «Путешествие из Петербурга в Москву». Штааль с волнением читал вслух отрывок, который начинался словами: «Я взглянул окрест меня — душа моя страданиями человеческими уязвлена стала»...

Эта книга дала направление его мыслям. Еще до ее выхода в свет в училище стало известно, что во Франции происходят великие события. Первые слухи о французской революции были встречены в Шклове восторженно и воспитанниками, и учителями, и даже самим Семеном Гавриловичем Зоричем, которому тоже почему-то очень понравилось, что французские депутаты о чем-то присягали в Jeu de Paume — и как-то там при этом, кажется, играла музыка, и вообще, все, как всегда в Версале, было очень весело и благородно. Но вскоре спустя было получено известие о взятии Бастилии; в правительственной газете появилась об этом событии громовая статья, авторство которой приписывали самой императрице. Революционный пыл Зорича утих, он даже запретил давать воспитанникам иностранные газеты. Но они, тем не менее, узнавали кое-что о происхо-



Стр. 140



дившем во Франции от учителей. Мосье Дюкро становился все мрачнее и сосредоточеннее: был сух с Зоричем, холодно кланялся начальству, раз даже вовсе не поклонился местному полицеймейстеру и все грозил, что скоро уедет совсем во Францию. От него Штааль узнал имена и краткие характеристики главных революционных героев; по примеру мосье Дюкро, он последовательно увлекался Лафайетом, Бальи, Мирабо. Однажды в минуту откровенности, заговорив с Штаалем наедине об императрице Екатерине, мосье Дюкро потряс кулаками в воздухе и произнес несколько слов, которые восемнадцатилетний Штааль не совсем понял, хотя хорошо владел французским языком. Он попросил объяснений, но мосье Дюкро поспешно замолчал, оглянулся на дверь и перевел разговор на другой предмет. Штааль понял только, что мосье Дюкро не любит императрицу. Это очень его огорчило, ибо сам он, как все его сверстники, боготворил заочно Екатерину II и едва ли не был влюблен в ее портрет, висевший в кабинете графа Семена Гавриловича. В другой раз, тоже в минуту откровенности, мосье Дюкро сказал, что его положение в России становится очень тяжелым, ибо между Францией и Европой может ежеминутно вспыхнуть война, как этого домогаются проклятые кобленцские эмигранты. Он объяснил Штаалю, что во Франции образовалась большая партия бриссотинцев, или, как их еще называют, жирондистов, которая хочет объявить войну всем тиранам. Во главе этой партии стоит Верньо, величайший оратор в мире после смерти Мирабо и совершенно изумительный человек. При этом глаза у мосье Дюкро заблистали и голос его задрожал. Штааль сразу почувствовал горячую любовь к бриссотинцам и особенно к Верньо; но вместе с тем был несколько смущен. Неужели же великая просвещенная Екатерина, друг и покровительница Вольтера и Дидро, тоже принадлежит к числу тиранов? И если между Францией и Россией вспыхнет война, то как же тогда быть, что делать ему, Штаалю, и кому желать победы? Воевать с тиранами против страны философов, революции и мосье Дюкро было очевидно невозможно. Но, как русский патриот и верноподданный великой Екатерины,



Стр. 141



юный Штааль естественно считал себя обязанным в первый же день по объявлении войны выпросить у Зорича разрешение записаться в волонтеры. К тому же можно было думать (приняв во внимание преклонный возраст и дряхлость Задунайского), что в случае объявления войны сам Суворов станет во главе русской армии; а Штааль, естественно, боготворил Суворова.

Мосье Дюкро привел в исполнение свою угрозу и в 1792 г., таинственно покинув училище, уехал к себе на мятежную родину. После его отъезда Штаалю стало особенно тоскливо. Училище ему надоело смертельно. В свои восемнадцать лет он еще ничего не сделал замечательного и очень боялся опоздать. Правда, Зорич обещал послать его немедленно после выпуска на службу в Петербург и при этом неопределенно говорил, что ему, Штаалю, с его умом и молодостью, стыдно было бы не сделать блестящей карьеры. Штааль очень хотел сделать блестящую карьеру — и всей душой жаждал окончания курса.

Как-то раз, перед самым выпуском, он вечером зашел в библиотеку и по привычке, почти машинально, взял с полки первое, что попалось под руку. Это была крошечная книжка, написанная неким Байе: 

«La vie de M. Des-Cartes contenant l’histoire de sa philosophie et de ses autres ouvrages. Et aussi ce qui luy est arrivé de plus remarquable pendant le cours sa vie. A Paris, chez la veuve Mabre Cramoysi, 1693, avec privilège du Roy». Штааль почти ничего не знал о Декарте, кроме похвал, расточенных ему в предисловии Даламбера к «Энциклопедии». Знал впрочем, что Декарт — великий философ, который сказал «cogito ergo sum», и что фраза эта знаменита своим глубокомыслием на весь мир (Штааль не совсем понимал — почему)... Он с зевком принялся читать — и прочел книжку одним духом: такой волшебной, и вместе близкой, и бесконечно важной для него самого показалась ему биография философа Декарта.

Наука, тоска, свет, кутежи, игра, войны, путешествия, приключения, розенкрейцеры — и затем снова наука, гениальные



Стр. 142



открытия, глубокие вдохновенные мысли... Так вот, что такое жизнь, вот, что такое мудрость!

Штааль взволнованно отыскал в библиотеке сочинения самого Декарта. Он открыл «Discours de la methode» и через минуту был во власти чар этой единственной в мире книги. А на том месте рассказа, где старый мудрец описывает свой выход из школы и погружение «в великую книгу мира», слезы волнения и счастья брызнули из глаз восемнадцатиленего Штааля:

«C’est pourquoi sitost que l’aage me permit de sortir de la sujetion de mes Précepteurs, je quittay entièrement l’estude des lettres. Et me resolvant de ne chercher plus d’autre science, que celle qui se pourroit trouver en moy mesme, ou bien dans le grand livre du monde, j’employay le reste de ma jeunesse à voyager, à voir des cours, et des armées, à fréquenter des gens de diverses humeurs et conditions, à recueillir diverses expériences, à m’esprouver moymesme dans les rencontres que la fortune me proposoit, et partout à faire telle reflexion sur les choses qui se présentoient que j’en pusse tirer quelque profit... Et j’avois toujours un extreme désir d’apprendre à distinguer le vray d’avec le faux, pour voir clair en mes actions, et marcher avec assurance dans cette vie».

Эти слова открыли Штаалю значение его собственной жизни, указав ему новый путь. Он твердо решил последовать по стопам Декарта: нужно сначала увидеть мир и людей, испытать все, пройти через все — а потом смысл придет сам собою...

В январе 1793 года, блестяще окончив училище, он отправился в Петербург, щедро снабженный Зоричем деньгами и рекомендательными письмами. Граф Семен Гаврилович не дал Штаалю точных указаний относительно предстоящей ему карьеры. Он говорил неопределенно о блеске петербургского двора, о величии матушки-императрицы, об ее славе и красоте — и все по-прежнему подчеркивал, что ждет от своего юного питомца сказочных успехов, на которые дают несомненные права его ум, способности и разные другие достоинства.



Стр. 143

ГЛАВА III.



Почти полвека прошло с той поры, как Фридрих II, желая насолить саксонскому двору, который рассчитывал выдать свою принцессу Марию-Анну за наследника русского престола Петра-Карла-Ульриха Гольштейнского, внезапно ставшего великим князем Петром Федоровичем, принялся спешно подыскивать для великого князя другую невесту. Были у прусского короля для этой цели на примете три немецкие принцессы: две гессен-дармштадтские и одна цербстская. Последняя наиболее подходила по возрасту, но уж очень неприглядной представлялась эта побочная цербст-дорнбургская линия одной из восьми ветвей ангальтского дома, нищая и захудалая даже среди нищих и захудалых немецких князьков. О самой пятнадцатилетней невесте Фридрих ничего не знал. Говорили только, что мать ее, Иоганна-Елизавета, вела очень легкомысленный образ жизни и что вряд ли маленькая Фике действительно дочь цербстского князя Христиана-Августа, занимавшего должность губернатора в Штетине.

После непродолжительных колебаний выбор русского двора остановился именно на принцессе Фике. Императрица Елизавета, дочь Петра Великого, в память своей умершей сестры Анны, вышедшей замуж за герцога Гольштейнского, избрала для племянника невестой цербстскую принцессу, бывшую в родстве с гольштейнским домом. Но еще задолго до окончательного решения, зимой 1742 года, в крошечный Цербст нежданно-негаданно пришла следующая грамота:

«Светлейшая княгиня, дружелюбно-любезная племянница, 

Вашей любви писание от 27 минувшего декабря и содержанные в оном доброжелательные поздравления мне не инако как приятны быть могут. Понеже ваша любовь портрет моей в Бозе усопшей государыни сестры герцогини Гольштейнской, которой портрет бывший здесь в прежние времена королевской Пруссии министр барон Мардефельд писал, у себя имеете; того ради мне особливая угодность показана будет, ежели Ваша любовь мне оной, яко иного хорошего такого портрета здесь не



Стр. 144



находится, уступить и ко мне прислать изволите; я сию угодность во всяких случаях взаимствовать сходна буду. 

Вашей любви дружебно охотная

Елисавет».

Фике, будущая императрица Екатерина II, живо помнила, как собрались в гостиной их квартиры вся семья и ближайшие друзья дома: баронесса фон Принцен, пастор Дове, der dumme Вагнер и другие; как переводчик, долго ломая голову над каждой фразой, взволнованно-радостно переводил письмо русской царицы; как все жадно ловили его слова, переспрашивая по десяти раз и требуя ежеминутно пояснений смысла, которых он, очевидно, дать не мог. Сама четырнадцатилетняя Фике не совсем понимала причину общего радостного возбуждения, хотя и видела, что письмо имеет какое-то очень важное отношение именно к ней. Когда же все фразы письма были разобраны и наскоро прокомментированы (их потом комментировали ежедневно в течение долгих месяцев), экспансивная Иоганна-Елизавета бросилась дочери на шею и, закатив глаза, взволнованно зашептала:

— Фикхен! Молись Богу!

Фикхен была этим очень довольна: мать вообще не баловала ее ласками и нещадно колотила за каждую провинность.

Портрет Анны Петровны был, разумеется, немедленно отправлен царице. Вскоре после того онкель Август повез в Петербург и портрет самой Фике, очень скверно написанный живописцем Антуаном Пэном. А еще несколько позже пришло от их друга Брюммера, воспитателя великого князя, другое письмо — уже на немецком языке, — приглашавшее от имени царицы Иоганну-Елизавету с дочерью прибыть немедленно в Россию.

«Ваша Светлость, — писал многозначительно Брюммер, — слишком просвещенны, чтобы не понять истинного смысла того нетерпения, с которым Ее Императорское Величество желает скорее увидеть здесь Вас, равно как и принцессу, Вашу дочь, о которой молва, сообщила нам так много хорошего. Бывают случаи, когда глас народа есть именно глас Божий.



Стр. 145



В то же время наша несравненная монархиня мне указала предварить Вашу Светлость, чтобы принц, супруг Ваш, не приезжал вместе с Вами; Ее Императорское Величество имеет весьма уважительные причины желать этого. Полагаю, Вашей Светлости достаточно одного слова, чтобы воля нашей божественной государыни была исполнена.

Чтобы Ваша Светлость не были ничем затруднены, чтобы Вы могли сделать несколько платьев для себя и для принцессы, Вашей дочери, и могли, не теряя времени, предпринять путешествие, имею честь приложить к настоящему письму вексель, по которому Вы получите деньги немедленно по предъявлении... Осмеливаюсь ручаться Вашей Светлости, что по благополучном прибытии сюда Вы не будете уже нуждаться ни в чем. Ваша Светлость найдет здесь покровительницу, которая позаботится обо всем, что Вам необходимо, чтобы достойным образом появиться в обществе. Приняты такие меры, что Ваша Светлость останетесь вполне довольны».

В тот же день было получено в Цербсте и письмо от Фридриха II. Прусский король, сообщая с своей стороны радостное известие, настойчиво советовал ехать и держать поездку в строгом секрете (чтобы, Боже упаси, не узнали раньше времени саксонцы и граф Чернышев).

Но торопить Иоганну-Елизавету не требовалось. Через несколько дней вся цербстская семья примчалась в Берлин. Фридрих был очень ласков, потрепал Фикхен по щеке, радостно представляя себе, как будут расстроены этим браком саксонцы и граф Бестужев-Рюмин, — и благословил принцесс в долгий путь.

Затем Фике навсегда простилась с отцом, от которого получила при этом случае пространное письменное напутствие. На языке, считавшемся в ту пору немецким, ангальт-цербстский принц рекомендовал дочери: «Nicht in familiarité oder badinage zu entriren, sondern allezeit einigen égard sich moeglichts conserviren... In keine Regierungs-sachen zu entriren um den Senat nicht aigriren»... Советовал также беречь деньги, проверять счета прислуги и ни



Стр. 146



в коем случае не играть в карты. Читая отцовское наставление, Фикхен плакала горькими слезами. Затем она выехала с матерью в Россию, останавливаясь для ночевок на постоялых дворах, «so einem honetten Schweinestalle nicht sehr unaehnlich».

По дороге Иоганна-Елизавета занимала Фике рассказами о России. Но она сама почти ничего не знала об этой стране, кроме разных анекдотов о великом Петере. Император Петр I любил немцев, и немцы тоже его любили. По Германии ходили всякие рассказы о московском царе, который был на две головы выше среднего человеческого роста, работал и пил вдвое больше, чем обыкновенные люди, и в один присест съедал целого гуся. При этом воображение немцев поражал не столько аппетит русского монарха — по аппетиту многие из них ему бы никак не уступили, — сколько то обстоятельство, что один человек, хотя бы и кайзер, позволял себе потреблять сразу такое количество дорогого гэнзебратена. Несколько шокировали немцев демократические привычки московского царя. Он бражничал с моряками, легко перепивал их и на голландско-немецком языке горько жаловался на судьбу, которая поставила его царем над этакой скверной страной. «Народ хитрый, умный, — всхлипывая, говорил он, — русский мужик по уму трех жидов стоит. Да учиться, подлецы, не хотят!..» Рассказывали также с некоторым ужасом, что в Виттенберге, когда Петру показали палату, где Мартин Лютер бросил в дьявола чернильницей, царь внимательно осмотрел оставшееся на стене от этого чудесного случая пятно, а затем сердито написал в книжке, предназначенной для почетных гостей: «Чернила новые, и совершенно сие неправда».

В промежутках между рассказами о странном московском царе Иоганна-Елизавета наставительно говорила дочери о том, какое счастье выпадет ей на долю, если удастся обворожить великого князя и благополучно довести дело до конца. Фике внимательно ее слушала и всей душой была рада стать царицей, Kaiserin. Правда, ей не очень улыбалось выйти замуж за шестнадцатилетнего мальчишку; но, когда она дала понять это



Стр. 147



матери, та назвала ее глупенькой девочкой и намекнула, что у монархинь есть, правда, великие священные обязанности, но есть и такие права, которых не имеют обыкновенные замужние дамы. Этот прозрачный намек очень утешил Фике.

Настоящее свое счастье она стала понимать только тогда, когда их скромный экипаж подошел к русской границе. Под Ригой принцесс встретили камергер Семен Кириллович Нарышкин, князь Долгоруков, генерал-аншеф Салтыков, кирасиры полка великого князя, преображенцы, измайловцы, представители дворянства и магистрата. Там же их ждали первые подарки царицы — великолепные собольи шубы, крытые парчой. Иоганна-Елизавета вскрикнула: «Wunderschoen! Aber Wunderschoen!» — и объявила во всеуслышанье, что, хотя ее удивить очень трудно, ибо ей в Гамбурге у мама приходилось видеть самые дорогие меха, но ничего подобного этим шубам она все-таки не видала.

В Риге принцессы пересели из своего возка в императорские сани, длинные с кузовом, обшитые изнутри соболями, выложенные шелковыми матрасами, запряженные десятью лошадьми, по две в ряд. На передке саней сел камергер Нарышкин. Это был такой важный и осанистый человек, и одет он был так богато, и кричал он на прислугу таким страшным голосом, что Фике при первой встрече уже было собралась поцеловать ему руку, как ей полагалось делать с почетными гостями в Цербсте и Штетине. Но мать толкнула ее в бок — и она вспомнила, что Нарышкин станет, быть может, ее подданным.

Свита принцесс разместилась во множестве других саней, эскадрон кирасир великого князя выстроился вокруг поезда, и поезд понесся в Петербург. Эта поездка осталась в воспоминании Фике, как длинный чудесный сон. Все было здесь не похоже на ее родину: и необычайный простор земли; и роскошь высокопоставленных людей; и странные, неправильные, азиатские черты лиц попадавшихся прохожих, и непривычная развалистая походка пешеходов, а главное — необычайный размах, ширь во всем, раздолье, о котором у них никто не имел поня-



Стр. 148



тия. Она все больше и лучше понимала, какое неслыханное, небывалое счастье сваливается ей на голову, и странные, честолюбивые мысли впервые пришли пятнадцатилетней девочке...

Успела она также в дороге обратить внимание на всех сопровождавших ее мужчин — от высших лиц свиты до простых кирасир — при чем быстро отметила и выделила красивых. Видавший виды камергер Нарышкин искоса поглядывал на девочку, на ее неправильные черты, на голубые глаза, оттененные черными ресницами, на пухлый рот и выдающийся подбородок, и думал про себя, что из маленькой немки будет толк.

Неслыханные почести ждали принцесс Ангальт-Цербстских в Петербурге, а затем в Москве, где тогда временно находился двор. Императрица и великий князь приняли их «auf tendreste». В день их приезда, вечером, в отведенные им аппартаменты Головинского дворца торжественно явился старый друг Брюммер, воспитатель великого князя. Иоганна-Елизавета и Фике сразу заметили, что der alte Kerl строго выдерживает новый тон. Россию он называл «нашим славным отечеством», а императрицу Елизавету — «нашей великой государыней». Приняв во внимание, что подданным императрицы и русским человеком Брюммер сделался два года тому назад, Фике порешила, что она еще скорее станет русской женщиной и великой княгиней. Брюммер много рассказывал о великолепии петербургского двора, ни в чем не уступающего версальскому; о размерах русских дворцов; а также о мудрости, доброте и добродетели императрицы Елизаветы, которая навсегда отменила в России смертную казнь, в чем поклялась на образе некоего чудотворца Николая. Больше, однако, поразило немецких принцесс то, что у Елизаветы в гардеробе имеется пятнадцать тысяч платьев, пять тысяч пар башмаков и два сундука шелковых чулок. Как ни много удивительных вещей видели в последнее время принцессы в Петербурге и Москве, эти цифры совершенно поразили их воображение: сами она привезли из Германии по три платья и по одной дюжине белья. Нагнал на них робость и общий тон речи Брюммера. Впрочем, не-



Стр. 149



сколько позже, когда они робко вынули привезенные ими ему подарки: пять фунтов настоящей непортящейся штетинской колбасы, две бутылки настоящего старого иоганнисбергера, шелковый кошелек и кисет для табаку — Брюммер расчувствовался, вспомнил Цербст, Штетин, Киль, госпожу Брандорф, старый Рейн, прослезился и перестал называть Россию нашим славным отечеством. Они тут же втроем распили бутылку настоящего старого иоганнисбергера, закусили настоящей непортящейся штетинской колбасой, после чего у Брюммера развязался язык и характер его сообщений стал несколько иной. Оказалось, что, хотя в гардеробе Елизаветы есть пятнадцать тысяч платьев, но денег в русской казне нет, и, кроме как на содержание двора, да еще на армию, ничего ни на что расходовать нельзя. И дворец императрицы, хотя в окружности он будет больше трех верст, но выстроен из дерева, так что в полчаса может сгореть от первой залетевшей искры. И, хотя смертная казнь в России навсегда отменена — согласно обычаю, по которому всякое новое русское правительство первым делом навсегда отменяет смертную казнь, — но языки и уши режут людям, часто большими партиями, что ни день. И, хотя сама императрица — образец монархини, но все-таки нехорошо, что она частенько напивается водкой до бесчувствия, как кильский извозчик. И, хотя она дочь великого Петера, но мать ее была по профессии такое, что и сказать при барышне невозможно; а дядя, граф Федор Скавронский, еще совсем недавно был ямщиком, ein Kutscher!.. И, хотя императрица набожна, как ангел, но очень странно, что она, простаивая часы на коленях перед образом Господа, вслух просит его подсказать ей, из какой гвардейской роты взять очередного любовника... Правда, знатные дамы могут иногда позволять себе вольности — тут Брюммер подозрительно поглядел на Иоганну-Елизавету, — однако нужно знать, с кем можно их себе позволять и с кем нельзя. Против благородных риттеров, как Herr von Schuvalov или Herr von Buturlin, он, Брюммер, не говорит ни слова, но путаться императрице, einer Kaiserin, с конюхом, как verfluchter Вожжинский, поистине u n e r h o e r t !



Стр. 150



Что касается нашего Карла-Ульриха, то это был шелковый мальчик в Киле, где он, Брюммер, держал его в руках и всего еще два года тому назад основательно порол за шалости; а с тех пор, как Карл-Ульрих стал в России великим князем Петром Федоровичем, к нему подступиться нельзя: совершенно испортился и, чего доброго, плохо кончит. А вообще, хотя Россия, конечно, великая страна, имеющая громадное будущее, но понять в ней и в этих московитах решительно ничего нельзя. И если говорить правду — ему хорошо известна дискрецион обеих принцесс, — то Цербст, не говоря уже о Киле, много лучше России. Вот только жалованья в Цербсте и в Киле, к сожалению, платят мало и никакой серьезной карьеры там сделать нельзя, а то и уезжать оттуда было бы совершенно не нужно...



ГЛАВА IV.



Все это было очень, очень давно. Пятнадцатилетняя девочка превратилась в старуху: Фикхен стала императрицей Екатериной Великой. Позади были бурные кровавые вехи длинного пути, удачи, неудачи, страшные дни «Петербургского действа» и пугачевщина, очень было перепугавшая царицу. Позади были и сотни ее любовников — от первых: Чернышева, Нарышкина, Салтыкова, один из которых был отцом ее сына Павла — до Орловых (от каждого из двух братьев она тоже имела по сыну), Потемкина, Мамонова и Ланского. Она свою жизнь считала по фаворитам; по ним же считала свою историю Россия. И чем старее становилась императрица, тем больше места в ее жизни занимала любовь, под старость превратившаяся в болезненный, чудовищный разврат.

Царствование ее было или казалось удачным. Как добросовестная немка, Екатерина старательно работала для страны, которая дала ей такую хорошую и выгодную должность. Счастье России она естественно видела в возможно большем расширении пределов русского государства. От природы она была умна



Стр. 151



и хитра. Нелегко доставшийся престол тоже научил ее многому. Она прекрасно разбиралась в интригах европейской дипломатии. Хитрость и гибкость были основой того, что в Европе, смотря по обстоятельствам, называлось политикой Северной Семирамиды или преступлениями московской Мессалины...