В.И. Талин. По переписи: Из записок советского статистика

В.И. Талин. По переписи: Из записок советского статистика

[Португейс С.О.] По переписи: Из записок советского статистика / В.И. Талин. // Современные записки. 1921. Кн. VIII. Культура и жизнь.С. 299–309. – См.: 120, 153, 199.


Стр. 299

КУЛЬТУРА И ЖИЗНЬ.



ПО ПЕРЕПИСИ.

Из записок советского статистика *).



В Криволык я попал к часу дня. Минуя волость, я прямо заехал в дом к учителю, заведовавшему переписным отделом.

Я застал его, жену и двух ребят за обедом. Учитель страшно заволновался, увидев меня, стал настойчиво звать к столу, на котором стояла большая миска картофельного соуса, изготовленного на свином сале. Я всячески отнекивался, но в конце концов сел и стал, есть, стараясь быть по возможности скромнее.

Ели молча все: учитель, его жена, дети и я. Минуты через две в комнате послышалось жалобное мычание коровы. Я не придал этому никакого значения. Но вдруг лицо учительши исказилось страдальческим испугом. На секунду она замерла, удержав на весу вилку с картофелем, а затем, уронив вилку, стремглав бросилась на двор. Я не понимал, в чем дело, но безотчетный страх овладел через мгновение и мною. Учитель и ребята перестали есть, чутко прислушиваясь к доносившемуся мычанию. Я хотел спросить, в чем дело, но в это время в комнату вбежала учительша и плачущим голосом, в котором смешались страх, боль, отчаяние и жалость, не то крикнула, не то простонала:

— Митя! Машка пришла — одна!

Младший мальчик, карапуз лет пяти, измазанный картофельным соусом, видимо, сильно перепугался и, не понимая в чем дело, заревел, а учитель вместе со старшим сыном бросились вместе с женой назад на двор. Я выглянул через окно и увидел, как, стоя на улице и вытянув морду на верхний поперечник широких ворот, жалобно выла корова, широко открывая обрамленный грязной спекшейся слюною рот. Учитель открыл ворота, но корова не шла во двор, продолжая мычать. Учительша ударила ее прутом, и она после некоторого раздумья пошла сама



_______________________

*) «Совр. Зап.» №№ 6-7.



Стр. 300



под навес и здесь со вздохом опустилась на землю.

Я вышел во двор. Вокруг коровы возились. Давали ей есть — она не ела. Давали ей пить — она погружала морду в воду, и не видно было, пьет или нет.

Жена учителя то и дело всхлипывала. Пробежав мимо меня к колодцу, учитель шепнул: «Машка пришла домой помирать». И мне это показалось почему-то таким простым и понятным. В необычный час, почувствовав себя плохо, больная Машка пошла домой умирать. Ужас и необычайность этого прихода в том и заключались, что Машка пришла одна, отбившись от стада, когда всегда ее нужно было с главной улицы, куда она приходила со всем стадом, гнать переулочками домой. Был страшен этот разум скотины, однажды, перед смертью, ее осенивший. Безумно больно стало и за измазанного картофельным соусом карапуза, который, видимо, любил покушать и теперь лишится молочка.

— Чем я Водьку кормить буду? — хрустнув пальцами, простонала жена учителя.

— Перестань, Лена, ну перестань. С чего ты взяла, что Машка околеет? Посмотри — вот она пьет.

Узнав, что у учителя корова «сама пришла», пришли некоторые крестьяне соседних дворов. Пришли бабы. Одна из них, сняв с мужика картуз, стала им обводить вокруг шеи животного, что-то приговаривая вроде заговора.

— Тоже животная разум свой имеет. Значит, был ей такой тайный приказ, чтобы домой шла правильную смерть принять, — объяснял мне словоохотливый мужик.

— Какой же у скотины может быть разум? — возразил я.

— Всякую тварь перед смертью осеняет, — ответил он спокойно и уверенно. — Оттого и человек разум имеет, что всегда о смерти думает. А когда о смерти не думает, то есть он хуже скотины... Вот погляди ей в глаза, — видишь, как об своей смерти заботится?

Я посмотрел в большие глаза Машки и почти готов был поверить словам моего собеседника — до того человечным было выраженное в них страдание. Я только подумал: да, смерть сближает все твари, но не потому ли, что страх ее превращает человека в животное?

Вокруг больного животного возились около часу. За это время я узнал от соседей, что кругом по деревням свирепствует ящур, что скотина дохнет массами, что никакой борьбы с бедствием, подкашивающим хозяйство, нет, что приехал «веретенар», созвал в «волости» сход, повесил на стене картинку, водил по ней палочкой и 



Стр. 301



приказал держать скотину «врозь», чтобы заразы не было.

— Что ж, на башке его пасти скотину буду? — закончил свой выразительный очерк словоохотливый мужик.

За исключением бабы, натиравшей картузом шею Машки, все остальные соседи проявили довольно бесстрастное, я бы сказал, академическое отношение к горю учителя. То, что их привело сюда, было, скорее, удивление, смешанное с некоторым страхом по поводу того, что «Машка сама пришла».

Между тем Машка, видимо, собиралась еще долго мучиться. Мне стало тоскливо, пожалуй, просто скучно. Ясно было, что ни о какой переписи разговора с учителем пока быть не может. Я поплелся к «волости», сам не знаю зачем.



***

У волости на лавочке возле дороги сидели несколько крестьян. Я поздоровался и присел рядом. Я сразу заметил, что крестьяне знают, кто я такой и откуда иду.

— Что, подохла? — спросил меня один из сидевших.

— Не скоро еще, — ответил я.

— А переписывать скоро будут?

— Скоро...

Наступило натянутое молчание.

— А скотину тоже переписывать будут?

— Сначала людей, а после скотину.

Опять замолчали.

— А если подохла, тоже будут переписывать?

— Нет, если подохла, то и переписывать нечего.

— Значит, если подохла, то ей счету не будет?

— Нет, не будет.

— Значит, пенсии не полагается?

— Какой пенсии? — спросил я, совершенно не понимая, о чем идет речь.

Но тут опять наступило молчание.

— Значит, не полагается? — спросил меня мужик после очень долгой паузы.

— Вы мне объясните, пожалуйста, какая же тут пенсия?

— Какая пенсия? — удивился мужик.

—Да.

Но вместо ответа вновь все замолчали. Но тут уж я возобновил разговор, тем более что я начал кой о чем догадываться.

— Так вы про пенсию спрашиваете за падеж скота?

Мужики, однако, по моей растерянной физиономии поняли, что никакой пенсии не будет, и твердо замолчали, решив, что и разговаривать не стоит.

В совершенно дурацком состоянии я стал вопросительно-умоляюще смотреть в упор на сидевшего тут же парня лет 20-ти. Он смутился от моего взгляда и, толкнув справа от себя сидевшего кре-



Стр. 302



стьянина, все время молчавшего, произнес:

— Никит, — они про пенсию спрашивают.

Никита повернулся ко мне решительно, измерил меня строго наставительным взором, открыл рот, с раскрытым ртом немного помолчал, а затем заговорил:

— Вот, скажем, у тебя сына-работника на войне убили. Был на войне? — почему-то вставил он вопрос. Я отрицательно мотнул головой. — Ну, убили, — продолжал он. — Приходишь в управление, становишься в очередь, а когда допустят, говоришь: работника лишился. Пожалуста, по слабой силе прошу пенсию. В окошке человек сидит. Все пишет правильно, полную метрику. «Приходите через неделю», — говорит. Через неделю приходишь, в бумажке уже все завернуто. Пенсия. Понял?

— А за скотину?

— В хозяйстве скотина больше человека стоит. И сапог не просит. За нее пенсию и плати.

— Так ведь сын ваш государство защищал, а корова...

— Что говоришь! — встрепенулся Никита. — Другого сыночка не купишь, а скотина — ей цена известная. Вот тоже городской приезжал, картинку показывал — все наскрозь видать было, палочкой водил. Крепкий, — говорил, — и здоровый скот создает мощь

государства. Понял? А если моя мощь подохла?

— Да, вы правы — сказал я.

Но, должно быть, именно потому, что я с ним согласился, он проникся презрением ко всей моей городской сущности и ко всей моей переписи. В данный момент он считал самым важным делом перепись павшей скотины. Он и еще один мужик поднялись со скамьи и ушли.

На лавочке остался рядом со мною один парень.

Я закурил и предложил ему. Как только он получил папиросу и прикурил, он тотчас же поднялся и ушел, жадно вытянутыми губами удерживая во рту папиросу.

Не было никакого сомнения: он только для этого остался сидеть рядом со мною и просидел молча в ожидании несколько минут.

Мне стало бесконечно обидно и грустно. Сидел один на скамье и видел большие глаза умирающей Машки.



***

На ночлег я попал в местную больницу. Мне уступила комнату знакомая фельдшерица, которая ушла к своей подруге. Дежурство знакомой кончалось в 12 час. ночи, и с 6 вечера до этого времени я сидел у открытого окна и наблюдал жизнь больничного двора.

На ступеньках все время сидел красноармеец при винтовке. В больнице ле-



Стр. 303



жал тифозный арестант. По двору взад и вперед ходили с ведрами. Поблизости не было колодца, и население ближайших дворов ходило за водой в больницу. У больничного колодца толпились дети, женщины и мужчины, тут же брали воду больничные служащие, которые смешивались в своих грязных халатах с толпою. В селе был брюшной тиф.

Но это никого не пугало. Меня поразило это растворение больницы в окружающей жизни. Я видел, что многие заходили во двор «так себе» — постоять, поглазеть, поболтать. Безмерно грязная девка-прислуга, низенькая и толстая, с налитыми в кофту грудями, вышла из палаты с ведром, до верху наполненным помоями, и, выплескивая по пути эту гадость на землю, прошлась по двору, задевая локтем, языком, ногою и фартуком стоявших мужчин. Те отпускали сальности, она бойко отругивалась не менее сальными фразами. Несомненно — в больничный двор ходили и ради этой красавицы.

Во двор въехала телега, кузов которой был наполнен грудой пестрого, но грязного тряпья. По бокам сидели две женщины и двое детей. На козлах — мужик. Одна из женщин стала ворошить тряпье, и тогда я увидел под ним больного мужчину, безучастно лежавшего с грязным лицом, с соломой в бороде. Его кой-как вытащили из телеги и дотащили на ногах до коридорчика больницы. Детишки, напуганные, стояли поодаль. Фельдшерица мне сообщила, что больной — их отец. Приехала из ближайшей деревни с больным вся семья. Был ясно выраженный брюшной тиф.

Из коридорчика вышли жена, теща и тесть. Женщины стояли в нерешительности, не зная, что делать. — Ну, ладно, садись! — скомандовал тесть. Женщины подобрали детей и посадили их на тряпье, покрывавшее больного. В это время мимо прошла девочка с ведром воды. Ее остановили, и все поочередно стали пить из ведра. Девочка пошла дальше. Телега тронулась... У ворот все перекрестились. Больничный двор затихал, хотя, ворота по-прежнему оставались настежь открытыми. Спускались сумерки. На ступеньках возле кухни по-прежнему сидел красноармеец. Он ел арбуз, а шагах в пяти от него стояли две свиньи. Съев кусок арбуза, красноармеец бросал свиньям корку, а свиньи затевали из-за нее драку. Красноармеец наслаждался вкусом арбуза и дракой свиней. Когда арбуз был кончен, свиньи с изумлением ждали очередной корки и, не дождавшись, подошли близко к ногам красноармейца и тщательно обсосали пятачками землю от косточек



Стр. 304



и арбузной слизи. Окончив это дело, они задумчиво подняли пятачки, недвижно к чему-то прислушиваясь. Красноармеец двинул одну из них прикладом в бок, и обе свиньи с визгом убежали.

— Ну, вот и подлец! — крикнула ему толстуха, раздувавшая жестяной самовар. Чего скотину трогаешь!

—— Тише ты, б..дь! — ответил красноармеец.

— Чего тише, дармоед проклятый! Какое ты имеешь право скотину бить?

— Смотри, как бы и тебе не влетело.

— Что-a!? — оперев руки на бедра, заорала она. — Да ты у меня тут с голода околеешь, окаянный, прежде своего арестанта. Целый день жрет, всюду лезет, всюду, вошь несчастная, руками ползает, а еще разговаривает... 

— Значит, имею полную свободу слова, а ты за оскорбление службы красной армии отвечать можешь.

— Наплевать мне на твою армию. Я всех твоих каторжников знаю. Сама служила в милиции. Воры и пьяницы.

Трудно сказать, чем бы кончилась эта беседа, принимавшая опасный политический характер, если бы в это время не вышла фельдшерица.

— Перестаньте, Дуня! А вы, товарищ, пожалуйста, не задевайте ее. У нас больница...

— Товарыщ... всякий у них дурак — товарыщ!

— Дуня, успокойтесь, пожалуйста! — крикнула фельдшерица.

—Извините, товарищ, — в свою очередь вмешался красноармеец. — Я их не трогаю, только мне приказано охранять арестованного и смотреть, чтобы не было никакого незаконного бегства.

— Куда же убежит ваш арестованный? — улыбнулась фельдшерица. Он завтра умрет...

— Как прикажете, но только нас это не касается.

Во все время разговора с фельдшерицей красноармеец сидел. Но при последних словах стал очень серьезен и поднялся. Дуня же, взявшись за самовар с отчаянной решимостью наконец раздуть его, услышав, что арестованный умрет, точно просияла и высунула красноармейцу язык...

Уходя ночью к своей подруге, фельдшерица меня предупредила, что в комнате очень много мышей, чтобы я не пугался, т.к. они работают преимущественно в шкафу. И действительно, едва я стал засыпать, как в шкафу началась отчаянная возня. Я не пугался, но спать было невозможно. Я открыл шкаф — мыши затихли. Но едва я отошел — опять возобновилась энергичная деятельность. Тогда я вытащил из шкафа стаканы и рюмки, звеневшие бойкими молодыми голосочками. Но и это не 



Стр. 305



помогло. Пришлось вновь встать. Мыши затихли. Но тут в комнату уже извне ворвались новые звуки.

—Дунька, ну, Дунька, — шептал голос красноармейца.

—Што-о-о, — простонал Дунькин голос.

— Дунька, ну же, Дунька, — начиналась ария вновь.

— Што-о-о.

— Дунька, ну не дури...

— Што-о-о, лаза, што-о-о.

—Дура, не знаешь, што...

После вечерней ссоры я никак не ожидал, что наступит мир, да еще столь нежный.

Стало тихо.

Через некоторое время шепот возобновился.

— А что, Дунька, правда, что арестант помрет?

— Помрет.

— Завтра и помрет? 

— Может, уже помер...

— Врешь! — воскликнул красноармеец.

— Тише ты, не ори! Слышно...

Опять наступила тишина. Мыши вновь завозились, но я никому не желал мешать и сидел тихо у окна.

— Дуня, — голосом, в котором слышался страх и мольба, вновь зашептал страж.

Дуня не отвечала.

— Дунька! — сильнее зашептал голос.

Ответа все не было.

— Дуня, спишь?

— Што-о, лаза, — томно ответила Дуня.

— А тебе не жалко?

— Чего жалко?

— Что помрет? 

— Кто?

— Да этот, мой арестованный...

— Жалко?.. Не жалко.

— А меня жалко?

— Тебя?

— А то кого?

— А за что?

— Что помрет, — убежденно ответил страж.

— Помрет и помрет — на то больница.

— Дура, помрет — мне опять в казарму идти. Поняла?

— Может, не помрет...

— Выздоровеет?

— Нет, такой не выздоровеет.

— Значит, помрет? — опять с болью и страхом спросил страж.

— Вот пристал, право: помрет да помрет. Надоел. Спать не даешь. Завтра опять целый день жрать будешь, а я на всех этих работай.

— Дунька, я пойду посмотрю, живет ли...

Через минуту красноармеец вышел из кухни, из открытого окна которой среди жуткой ночной тишины слышен был весь этот разговор. Красноармеец направился было в флигель больницы, но, видимо, не решился, сошел со ступенек, уселся на последнюю, оперся на винтовку и затих — заснул.

Был его вид, согнувшийся над стоявшей торчком



Стр. 306



в его руках винтовкой, печален. Дышала печально ночь. Заснули и мыши. Сквозь окна палаты слабо мерцал свет. Там лежал тот, который помрет и так больно обидит смертью своею того, кто хочет жизни и не хочет уйти со двора, где толстая Дунька опутала его мягкими тенетами сытости, спокойствия и любви. Помрет — не помрет; помрет — не помрет; помрет — не помрет...

Я заснул в мыслях о красноармейце и о бесконечно дорогой для него жизни умиравшего арестанта.

Был сон тяжел и печален...

А наутро все кончилось. Когда я проснулся, арестант лежал уже в покойницкой — грязном чуланчике возле отхожего места. Красноармеец был бледен, с совершенно измученным лицом. И в этот момент я разглядел в нем человека. Как-то соскочил с него налет казармы, и спала маска напористой, хамской военщины. Стоял несчастный деревенский парень, не знавший, что с собой делать, с печатью такой усталости на очеловечившемся лице, точно родила ее не эта ночь, а длинные века рабства, голода, побоев и нищеты.

Я зашел в покойницкую и, взглянув в страшное лицо того, кто помер, оцепенел... Ведь это тот, тот самый, один из тех, кого вели по улицам Д. в тот тихий вечер, когда дышали сладким ароматом липы. Когда я вышел, красноармеец все еще стоял в нерешительности, смягченный и жалкий...

— Что ж не идешь, — крикнула ему черствым, сердитым и гнусно-развязным голосом Дунька. — Айда, собирайся. И забери своего — весь двор завоняет.

Лицо красноармейца исказилось гневом. Он с шумом сжал винтовку в руках и дико, гадко выбранился.

— Все вы сволочи... вашу мать! За что человека сгубили? 

И вышел со двора.



***

С двумя переписчиками пошел по хатам производить пробную перепись. Переписчиков-местных людей встречали приветливо. На меня слегка косились...

Нас ввели в чистую комнату. Было прохладно, на скамейках вдоль стен и на стенах лежали и висели собственной выделки ковры. Мне подали табуретку, по сиденью которой хозяйка заботливо провела рукой, как бы счищая пыль. Один из переписчиков развернул переписные бланки и стал записывать.

Имя, отчество и фамилия были записаны без особого затруднения. Но уж лета приш-



Стр. 307



лось записать приблизительно. Хозяйка не знала, сколько ей лет, сколько лет мужу. Переписчики изощрялись передо мною в разного рода наводящих вопросах. Сколько лет замужем, скольких лет вышла замуж, сколько лет старшему сыну, сколько ей было лет, когда родила, и т.д. После разного рода исчислений, мы назначили ей возраст в 52 года. Результатом этим хозяйка была довольна. Она, видимо, была приятно поражена этим известием, что ей 52 года, и приняла его к сведению. Охотно она также согласилась и с тем, что ее мужу 56 лет.

— Ну, значит, 56? — спросил счетчик после долгих вычислений.

— Пятьдесят шесть, пятьдесят шесть, — подхватила хозяйка, изображая на своем приятном лице готовность признать любой возраст, который мы назначим ее Василию.

Запись еще целого ряда пунктов личного бланка была столь же точной. Убедившись, что мы сами знаем ряд очень важных вещей о ее жизни и жизни мужа, она и в вопросах о занятиях, национальности всех членов семьи больше полагалась на нас, чем на себя.

Незаметно пробная перепись свелась к тому, что один счетчик записывал то, что ему говорил другой.

— Товарищи, это не годится, — запротестовал я. — Пусть сама хозяйка говорит. Говорите сами, пожалуйста, — обратился я к хозяйке, — и присядьте, зачем стоять?

— Они все правильно говорят, правильно, — ужасно заволновалась хозяйка, явно испуганная тем, что ей придется напрягать с нами свои умственные способности. — Должно быть, ей, кроме того, жалко было расстаться с той легендой о ее жизни, какую мы ей рассказывали. Каждый момент этой легенды приобретал для нее, благодаря нашим устным силлогизмам, особую значительность.

Счетчики приняли во внимание мой протест и стали провоцировать хозяйку на самостоятельные ответы.

— Что ваш муж считает своей специальностью?

Хозяйка растерянно улыбнулась. Видно было, что она ровно ничего не поняла.

— Не понимаете? Хозяйка продолжала улыбаться.

— Ну вот, например, муж занимается сейчас земледелием, а учился специально на кузнеца. Значит, по специальности — кузнец, а занимается хлебопашеством. Поняли?

Хозяйка просияла.

— Митя кузнец. Только кузницу отняли.

— А кто это — Митя?

— Брат.

— Ваш брат?



Стр. 308



— Нет, мой, Николай, помер.

— Значит, мужа брат?

— Да, мужа, Василия, Димитрий.

— А где же этот Митя?

— Какое это имеет значение? — не утерпел я. Вы забыли, с чего вы начали.

Началась канитель снова. Началось вновь вольное творчество счетчиков. Хозяйка окончательно убедилась в том, что я человек вредный. Потратив час на одну хату, мы двинулись в следующую.

Там в общем повторилась та же картина. Запись делалась слишком приблизительно. Я ясно себе представил, что без меня эта запись станет совершенно фантастической. Но что я мог делать? Созвать собрание счетчиков и опять дать простор их горьким жалобам и протестам?

В тот день я в сотый раз испытал то тягостное чувство противоречия между интересом к делу и ненавистью к владыкам, которое знакомо огромной массе советских служащих.

Мне хотелось, чтобы перепись прошла удачно, чтобы персонал стоял на должной высоте, чтобы материал получился хорошего качества. Я могу сказать, что относился к делу с увлечением, несмотря на то, что мальчишка-политком убеждал меня в том, что «перепись должна быть пропитана духом революционного времени». Но стоило вплотную подойти к делу, как сразу же глубочайшее отвращение и апатия охватывали все мое существо. Я видел кругом бездарность, тупость, хамство и озорство, делавшие смешными иллюзиями всякую попытку честной деловой работы. Извольте вести перепись с персоналом, насильственно мобилизованным, голодным и оборванным, бесстыдно обманываемым на каждом шагу. Извольте делать «однодневную» перепись сначала в городе, через неделю — в деревне, в разные дни — в разных деревнях, в деревнях, в которых только что прошла волна кровавых расправ.

Становилось стыдно за свои увлечения, за узость горизонта и хотелось в такие минуты послать всех к черту с их дурацкой переписью, с дурацки составленными бланками, с их мелким надувательством служащих, с их исполинской верой в силу бумажных циркуляров, с их пошляками, карьеристами, безграмотными «спецами», цирюльниками, псаломщиками, антрепренерами летних садов и всякой швалью в качестве блюстителей «духа революционного времени».

Черт с ними — пусть пишут в переписных бланках всякую чушь, пусть составляют бланки дома и берегут свои сапоги, пусть делают, что хотят!



Стр. 309



Довольно мне играть глупую роль «добросовестного меньшевика», за совесть работающего в царстве злостных и бездарных пошехонцев. Глупо налаживать статистику, когда все расхлябано, загажено, в корень испорчено. Глупо, глупо, глупо, когда кругом все тлен и мерзость, и трещат кости человеческие, и стонут люди — насилуемые, гонимые и убиваемые. Брошу все. Брошу это катанье на мужицкой спине. Довольно, довольно...



В. И. Талин.