Георгий Гребенщиков. Чураевы: Роман (Продолжение): [Ч. III. Гл. III–IV]

Георгий Гребенщиков. Чураевы: Роман (Продолжение): [Ч. III. Гл. III–IV]

Гребенщиков Г.Д. Чураевы: Роман (Продолжение): [Ч. III. Гл. III–IV] / Георгий Гребенщиков. // Современные записки. 1922. Кн. IX. С. [55–87]. 


Стр. 55



ЧУРАЕВЫ.

РОМАН.

(Продолжение *)



ЧАСТЬ 3.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ.



Август золотою поступью настойчиво прогуливался по горам и жирной кистью разукрашивал косогоры и поляны, берега реки и мелкие кустарники в лугах.

Все чаще стали раздаваться любовные песни маралов. Через горы перекинулись первые станицы журавлей, высматривая дальний путь.

Василий явно заскучал в родном гнезде.

Много нелепого скопилось у него в душе. Нелепее всего было смутное, но непреодолимое влечение к Наденьке, а между тем от Наденьки он все время бежал, стараясь не встречаться с ней, не разговаривать и даже не глядеть в верхний этаж, откуда — он это знал и чувствовал — она искала и звала его затосковавшими глазами, несмотря на то, что Викул ревновал, следил за нею и мучился.

Надо было как-нибудь решить задачу: что же будет дальше?

Не о себе Василий беспокоился и думал, и даже не о Наденьке, хотя она тоскливою струной звучала в его сердце дни и ночи... Надо было найти выход для себя, для Наденьки,

_______________

*) «Совр. Зап.», №№ 5—8.



Стр. 56



для брата Викула, для сестры Груни и для всего чураевского дома, попавшего в какой-то крепкий узел из противоречий... Нельзя было только уйти из дома и успокоиться.

Кроме того, тревожило и волновало самое главное: совесть... Та большая совесть, которая впервые шевельнулась еще там, на кладбище былых московских преступлений.

А тут еще это личное, волнующее, тайное, почти преступное, преследовавшее его с того солнечного полудня на берегу реки, когда он увидел как воплощение земного божества прекрасное и полное одуряющих чар женское тело.

Много накопилось у Василия в душе. Так много, что, ему казалось, он не сможет долее носить все это в себе и вот-вот прольет, как огромный, могущий все затопить поток горящей лавы, и тогда все то, во что он верил и к чему стремился, сразу вспыхнет пламенем, и рухнет, и нелепо похоронит под развалинами всех без разбора.

Надо было найти выход. Надо было мучительно подумать и не поддаваться окружавшим его темным призракам. И вот Василий захотел уединиться. 

В один из погожих дней он оседлал коня, взял винтовку и припасы, к удивлению Наденьки, переоделся в самое плохое мужицкое платье и уехал в верховья реки на неопределенный срок.

Как только он проехал крутой обрыв, на котором в первую ночь по приезде столкнулся с горем Груни, у него непривычно закружилась голова при взгляде вниз, где в каменной постели бешено металась бирюзовая река.

Вихрем закружились над ним мысли, похожие на те желтые и оранжевые листья берез и осин, которые медленно и беспорядочно срывались с увядающих деревьев и летели, летели вниз, как обрезки золотой парчи.

Напрасно он хотел их привести в порядок и построить мост для перехода через зияющую пропасть, которая открывалась перед ним.

Он видел одно: что к своей цели, давно для него ясной и заманчиво-красивой, он идет не прямой дорогой, а какими-то уступами и закоулками. Так же, как эта узкая тропинка,



Стр. 57



ползущая по отвесному скалистому карнизу, путь его висит над пропастью, и неизвестно что ждет его впереди — какие там стоят еще препятствия и искушения, какие заклятые пути-дороги.

Кроме того, он презирал себя за то, что слишком много приобрел в Москве рассудочного, книжного, интеллигентского — всего того, что ограничило его порывы, притупило искренность. Он стал похож на хорошо воспитанного юношу, в котором недостаточно тверды моральные устои.

Он нередко в минуты угрызения совести скрежетал зубами и мысленно кричал себе с презрением:

— Худосочный белоручка!.. Слизняк!

Еще в Москве он как-то с плохо скрытою сектантской яростью заспорил с Никитиным, забрасывая его дерзкими словами:

— Не могу я выносить этих ваших честнейших публицистов!.. Это какие-то все жалкие оплешившие младенцы, в статьях своих — скучнейшие, а в жизни — циники и лицемеры. И молодежь ваша обсахаренная ленива и тупа, и потому так часто со студенческой скамьи она хватается за теплые отходные места и за розгу.

Теперь, наедине с природою, Василий был трезвее и спокойнее; и все-таки, вспоминая удивительно корректные, никудышные слова Никитина о неумолимости исторических законов, проворчал, сердито натягивая повода лошади:

— Ах, уж это мне благовоспитанное рабство! 

Дорожка стала извиваться густым лесом. Солнце никогда не проникало сюда, в тени тропинка была грязная, с глубокими, наполненными водою ямками, в которых засасывались копыта, и лошадь шла с трудом, скользя и запинаясь за обнаженные корни пихт. Местами иглистые ветви били по лицу Василия, и ему казалось, что это бьет его мохнатою звериной лапою сама природа.

Когда же выезжал он из прохладной и сырой тени густого леса и снова видел темно-зеленые, золотистые, пунцовые, лиловые и пегие участки беспорядочно нагроможденной горной панорамы, залитой ярким солнцем августа, —



Стр. 58



ему хотелось петь всей грудью какую-нибудь сильную, простую песню. И снова вспомнилась Наденька.

— Удивительная женщина!.. — повторял он тихо и с глубоким вздохом, и, помолчав, не то с ехидством, не то с горечью, прибавил громко: — Искательница приключений!..

— Путем тебе, дорожкою!.. — раздалось позади Василия суровое приветствие.

Василий оглянулся. За ним, почти у хвоста его лошади, шел человек с винтовкой и мешком через плечо, очевидно только что вышедший из густого леса. Из черной широкой бороды сверкали белые зубы, обнаженные насмешливой улыбкой, а из тени надвинутой на брови войлочной шляпы смотрели пытливые и острые глаза.

— Откуда, кто такой? — не дожидаясь ответа, спросил охотник.

— Божий! — уклончиво и неприветливо ответил Василий.

— Вижу, што Божий, обшитый кожей! — сурово отозвался человек. — Да по обличью-то, видать, не нашенский... Чей ты?.. 

Василий знал об этих людях много жуткого, и все-таки не уступал:

— Ты сперва скажись!

— А у тебя шапка не свалится? 

— Что такое?

— Глаза у те не выскочат на лоб?

— Что ты за богатырь такой? — вызывающе остановился Василий.

— Богатырь не богатырь, а залетной птицей не побрезгуем!.. Про Мясника Еремку не слыхал?.. Чего за винтовку-то схватился? Испужался!

Василий почувствовал, что голос у него осекся, и язык не двигается, как в тяжелом сне.

А Мясник схватил его за ногу выше колена и протянул с презрительной усмешкою:



Стр. 59



— Ху-у, какой жиденькой! Покурить найдется?— вдруг спросил он с искривленною усмешкой.

Василий выпустил из груди воздух и сказал негромко:

— Не курю.

— Ну, может, што перекусить достанешь? — и Еремка хлопнул заскорузлою рукой по кожаному вьюку Василия.

— Достану, — послушно и сурово протянул Василий и спросил: — Когда же ты здесь появился?

— Давай, сворачивай туда вон, под лесину! — приказал Еремка и, уверенный, что Василий не ослушается, пошел впереди в густой лесок.

Василий ехал за ним, чувствуя, что цепенеет, но все-таки сурово хмурился и не выказывал боязни.

Еремка сам развьючил сумы, снял их с лошади и, сбросив свой мешок, винтовку и серый, арестантского сукна, залатанный зипун, сел под пихту и скомандовал, оскалив зубы:

— Ну, угощай! — и терпеливо ждал, пока Василий достал куски жареной говядины, соль, хлеб и туесочек с медом.

Когда Василий подал ему мясо, он по-звериному рванул его и, блуждая глазами по сторонам, стал жадно есть, глотая недожеванные куски и не произнося ни слова.

Не знал Василий, за что был сослан на каторгу Еремка, но еще в детстве слышал, что Мясником его прозвали за многократные убийства, и Парасковья Филатьевна не раз пугала маленькую Груню: «Вот он, Еремка-то, сейчас придет», — и украдкой барабанила по стенке пальцами, будто Еремка уже стучится, желая взять и съесть прижавшуюся в угол Грунюшку.

Василий подкладывал куски Еремке, молчал, ловил его короткие увертливые взгляды и изредка посматривал на свою лошадь, оседланную дорогим седлом, обложенным чешуйчатым китайским серебром.

Вдруг острый взгляд Еремки впился в его седло, а челюсти перестали жевать. Потом Еремка пристально уперся



Стр. 60



в лицо Василия и с переполненным едою ртом хрипло спросил:

— Да ты не Фирса сын?

— Фирса Платоныча!.. — поправил Василий, напоминая о непочтительности бродяги.

— Хым!.. Еще Платоныча! — передразнил Еремка и, давясь непережеванною пищей, глотнул ее, как селезень глотает крупное зерно, и ткнул по направлению к седлу куском хлеба: — Седло-то мы с Анашкой вместе добывали.

Василий вопросительно глядел на волосатое четырехугольное лицо Еремки и вспомнил о крепком, с железной дверью, амбаре, в котором у Анания лежат еще более дорогие седла.

А Еремка еще раз посмотрел на седло и вдруг заерзал по траве, как бы желая поплотнее опереться на землю.

— Анашке-то бы тоже надо сгнить в остроге... Вывернулся!.. Откупился! — и Еремка ехидно пошарил по лицу Василия своими проросшими красными жилками глазами.

— Как это так? — не выдерживая взгляда Мясника, слабо спросил Василий и часто заморгал, как маленький попавшийся воришка.

— А так! — давнул Еремка голосом и взглядом и, отвернувшись, снова стал жевать, уже лениво и сосредоточенно.

У Василия пошли зеленые, и желтые, и красные круги перед глазами, а от усилия воли над собою зазвенело в ушах, и всегда нежное румяное лицо Василия стало багровым, почти синим. 

Наконец он быстро передернул плечами, как бы стряхивая с себя кошмарный сон, и потянулся за винтовкой.

— Не балуй! — самоуверенно, спокойно проговорил Еремка, и потому, что он не шевелился с места, не готовился к защите, Василий окончательно потерял волю.

— Досказывай... все...— глухо попросил Василий, спускаясь на землю.

— Чего досказывать-то?.. — презрительно сказал Еремка. — Не на одном китайце с ним винтовки-то пристре-



Стр. 61



ливали!.. Да не в том обида! — опять заерзал Еремка. — А в том, что я вот, как медведь, четвертый год брожу по Камню, места не найду... Да в каторге семь лет провел!.. А он в воде — сухой, маралов расплодил! Дом новый выстроил!.. К Бо-огу живым на небо лезет!.. — Еремка закрепил свои слова тяжелой скверной руганью и, придвинув к себе туесочек, стал медленно тянуть прямо через край загустевший крепкий мед.

Василий сквозь туман догадок видел ясно и отчетливо одно: что каторжник не лжет. Напротив, видно было, что Еремка многого не договаривает. В черных лохматых волосах Еремки серебрилась седина, Еремке давно за сорок, Еремке не до оправданий, не до клеветы. Ярмо преступника въелось в его душу тяжелыми веригами, через могучие плечи: проржавело, до самого нутра. Как старый волк, бежавший из капкана с переломленным хребтом, он все-таки прибрел в родные дебри, чтобы издохнуть поблизости от той норы, возле которой он видал свои нехитрые утехи...

Еремка, выпив меду и не утирая усов, лег на спину в тени пихты и глухо крякнул, как будто застонал.

Василию теперь он показался обессиленным, безвредным. Он подождал немного, придвинулся к Еремке и, забыв об оскорбительных словах, тихим голосом спросил укрощенного едою злодея:

— Скажи, а совесть мучает тебя когда-нибудь? Еремка не ответил. Казалось, что он спал, ровно дыша скользившим через дырявую холщовую рубаху чирьеватым животом.

— Совесть — ты сказал?.. — вдруг подскочил Еремка, как будто вопрос Василия прожег его до сердца не сразу, а спустя две-три минуты. — Нет, ты сперва скажи мне, какая она, совесть? Как так она других не мучает? Вон Данилко Анкудинов со мной убил кожевника Авдея Саватеича... Старуху-то всю ночь душил в подполье, все денег домогался... А как показала, где корчага, убил, да пятки ей ножом истыкал... А теперь веру новую, слыхать, открыл, богородицу свою зовет!.. Где совесть-то?



Стр. 62



Аль вправду он всю ее сожрал, когда старухе Авдеевой, убитой, с пяток кровь слизывал?

Василий наклонился к Мяснику и бледный, неподвижный, спрашивал глухим, потускшим голосом:

— Пятки?.. Языком?.. Зачем?!.

— Штобы не блазнила!.. Штоб совесть эту самую сглонуть!.. — авторитетно и между прочим объяснил Еремка и продолжал, еще сильней повысив хриплый страшный голос:

— А твой-то батюшка — святой?.. Из-за кого моя мать с утеса в речку бросилась?.. Из-за кого!?. Кто ей ребенка прижил да покинул? — Еремка ринулся к Василию с ножами вместо глаз, и у Василия совсем поблекло небо, горы, лес... Лицо Василия мучительно задергалось, отцветшие белесые брови ощетинились, а редкую клокастую бородку он с силой дергал и все-таки не мог придти в себя, не мог проснуться от кошмарного, чудовищного сна.

Он понял, наконец, что завершился темный круг его догадок и стягивался вокруг мертвой петлей. И не было из него выхода. Не было просвета.

Вот оно как все оказалось просто: матерью Еремки была та самая бросившаяся с утеса Оксютка, вслед за которой на днях хотела броситься и Грунюшка... А этот каторжник? Еремка, кровавый страшный душегуб, — не кто иной, как самый старший брат его, законнорожденного Василия Чураева. Все спуталось, переплелось, поймало душу Василия, как маленькую птичку в сети, и бросило под пяту беспощадной истины. 

Еремка чувствовал, что вышиб ум у меньшака Чураева, глотнул еще пьяного меду и растянулся на траве, снова равнодушный ко всему, что будет завтра, через месяц или через годы...

Василий тоже лег и долго не хотел открывать глаз и посмотреть на небо с тихо плывущими по нему барашковыми облаками, как будто задевавшими верхушки неподвижных пихт. 

Так лежали они оба, немые, разные, по-разному живущие



Стр. 63



и думающие, но взятые от одного семени и снова брошенные ветром жизни, как плевелы бесплодные, в родную ниву — рядом.

— «Брат?.. Да, брат!» — в полубреду или дремоте думал Василий и вдруг услышал тяжелый и могучий храп Еремки. Услышал, и вздрогнул, и в неуловимо-короткий миг много-много передумал. — «Нет, он не брат, он враг мне, он преступник. Он меня теперь как предателя должен опасаться. Нет, он убьет, он мне не даст уйти. — И обожгло Василия одно горячее желание, казавшееся несбыточным и светлым, как никогда еще не испытанное счастье: «Бежать!»

Но ни один мускул не повиновался. Василию казалось, что, если он пошевелится, Мясник проснется и убьет одним коротким неумолимо-злым движением. Василю казалось даже, что Еремка все равно должен проснуться от своего громкого храпа. «Все равно проснется и убьет!..» — отчаянно и жалко билась мысль Василия и робко, страстно требовала: «Жить! Жить!.. Бежать!..» Василий, как лежал, так и подался всем телом вниз, под косогор, с подвернутым под туловище подолом зипуна, сжимая в одной руке винтовку, а в другой — ненужный сухой березовый сучок.

Вот он сполз на тропинку и, радуясь, что бросил лошадь, на которой трудно спрятаться в горах, скользнул с тропинки вниз и затрещал в долину прямо через заросли густых кустарников, как перепуганный медведь.

Потом он затянулся, как лисица, в самое глухое, дикое и жуткое убежище среди прибрежных скал, в пахучий вереск, и залег, казалось, на всю жизнь, без памяти, без стыда за трусость и без всяких дум, как труп.

Закатилось солнце. Посинели, потемнели горы. Отчетливее снизу доносился несмолкаемый, вечный спор воды с камнями. Надвинулась на землю ночь. Раскинулось над нею небо, обрызганное звездами, мерцающими тихо и спокойно.



Стр. 64



и только тут, далеко за полночь, к Василию пришла первая законченная мысль: «Ах, звезды, звезды. Безопасно там, у вас, — или и вас населяют звери и страшные, преследующие друг друга люди?»

Теперь он успокоился, но не потому, что опасность миновала, а потому что успел привыкнуть к ней и даже как будто переступил какую-то грань, за которой жажда жизни потеряла остроту и ценность.

Он лежал, не шевелясь, на спине, как распятый на камнях, в густом вереске, как в нагробных венках, и совсем не думал о завтрашнем дне и о том, куда пойдет, что будет делать и как жить. 

Так, лежащим неподвижно и покорно на спине, и овладел им крепкий, все загородивший мягкими, прохладными крылами сон.

Над горами реял предосенний ветер, поглаживал плешивые высоты гор, проваливался в долины и ущелья и, путаясь в лесах и скалах, вздыхал раздумчиво, как загрустивший над землею Бог.

Холодное безмолвие околдовало горы, припало чутким ухом к каменной груди прибрежных скал и вместе с тьмою ночи слушало одну неумолкающую повесть бегущей в далекий путь речной воды.

О чем говорит эта прозрачная альпийская вода? О чем она поет, о чем без умолку, часы, и дни, и годы, торопится мимоходом рассказать прибрежным скалам и безмолвным камням, устлавшим ее путь? Здоровается, или прощается с ними, или делится радостью, что побежала к морю, или тоскует, что рассталась с белоснежной высотою ледников, или рассказывает все, что видела и слышала, странствуя по небу на легких крыльях облаков или в узорчатых кружевах снежинок? А не расскажет ли там зыбучей морской волне о том, что мимоходом видела в верховьях рек, у маленьких новорожденных их источников, как грустная и бледная подвижница-черничка поморского толку



Стр. 65



по имени Ненила приходит рано поутру к ручью и, роняя слезы из больших печальных глаз, наказывает им:



Плывите, слезы, плывите, горькие, 

Несите горе мое, несите тяжкое 

Ко тому ли морю синему, 

Ко тому ли берегу родимому...



Не расскажет ли кристальная новорожденная вода, что темной ночью к берегу реки подводил и напоил богато убранную лошадь оборванный бродяга и, обнявшись с нею, плакал, как обиженное малое дитя?..

Расскажет ли бирюзовая дочь синих гор, что на прибрежном утесе в ползучем вереске лежит без дум и без сознания объятый сонным оцепенением юный человек, еще недавно полный сил, как чаша, наполненная искрящимся драгоценным вином, как золотая крабица с самоцветными волшебными каменьями, как клетка, переполненная рвущимися во все дальние цветущие края земли жар-птицами, знающими и о дне морском, и о надзвездных царствах?!.

Ах, не расскажет, не споет болтливая беспечная струя ни о бледной и больной черничке, ни о плачущем бродяге, ни о юном человеке и ни о том, что он, как зверь от зверя, спрятался от брата и лежит теперь бесчувственным живым комком, завернутым в лохмотья. Не расскажет, нет! И хорошо, что не расскажет!..

Стыдливо выдвигало из-за синих гор ясное и непорочное чело свое оранжевое утро. Как будто не хотело захватить врасплох беспомощность и слабость человека и впереди себя послало предутренний холодный, леденящий ветер. Он поскакал с горы на гору, спрыгнул в глубину ущелий, зашуршал вершинами пихт, берез, кустарников, стряхнул с пахучих веток вереска серебряную пыль инея и бросил ее в бледное, худое, грустное лицо Василия.

Василий медленно открыл глаза и, чувствуя, что не в силах двинуть ни одним мускулом, не мог сразу понять, где он и почему так страшно холодно. Или, может быть, он умер и лежит в могиле?



Стр. 66



И взгляд его совсем нечаянно нащупал в темно-синей высоте медленными кругами плавающего орла. Там, где он парил, уже поблескивало, должно быть, на перьях птицы, утреннее солнце, и Василию вдруг показалось, что орел следит за ним, Василием, как за своей добычей.

Он с трудом поднялся, упрямо преодолевая слабость и охватывая памятью все, что пережил за эту ночь.

И задрожал, как в лихорадке, чувствуя, как затекла спина и не слушаются одеревеневшие руки и ноги.

Стараясь согреться, он растирал руки и ноги и, сгорбленный, осунувшийся, бледно-синий, печальными глазами осматривался вокруг, как бы жалуясь: «Вот как встретила ты меня, мать-природа!». Потом он вдруг нахмурился, встал на ноги, поспешно взял винтовку и зашагал по каменным ступеням вниз, к реке. Кровь скоро разогрелась в нем, он освежил лицо водою и, опять порозовевший, бодрый, не боясь внезапной встречи с Мясником, пошел вверх, без дороги, берегом, не зная, куда, и не думая, зачем.

Шел он рассеянно и не спеша, укладывая в душе новые сложные вопросы и догадки и примиряя их с той неизбежностью, которая впервые притупила в нем горячую и задорную самоуверенность. Но вместе с тем где-то далеко, как бы за пределами сознания, намечался путь к тому неведомому выходу, за которым есть-таки успокоение для мятущейся и протестующей души.

— Как это странно! — грустно размышлял Василий. — Когда я думаю о том, что уйду из жизни сам, по доброй воле, — смерть мне кажется прекрасной. Почему же так унизил я себя вчера, позорно испугавшись смерти?..

Потом он окинул любовным взглядом уже согретые лучами солнца горы и примиренно согласился сам с собою:

— Да, это хорошо, что человек всегда свободно может распрощаться с жизнью.

Но вдруг его опять кольнула мысль, нечаянно и больно: «А Наденька?..»

Василий зашагал быстро, прыгая с камня на камень,



Стр. 67



как бы убегая от своих дум, и наконец, бессильный убежать от них, остановился над преградившей его путь водой у каменного яра, и простонал:

— Господи, зачем ты дал мне ум и сердце?..

Потом он поднялся на яр и оттуда увидал перед собой в уютном горном уголке, в долине шумной небольшой речки, совсем новую маленькую часовенку.

По берегу к ней шла тропинка, и Василий, чувствуя голод, обрадовался, что пришел в жилое место.

Но часовенка была закрыта и пуста, а от нее вилась тропинка вдоль по косогору в темный перелесок, сквозь который скоро запестрел раскрашенным крылечком новый домик с крутой двускатной крышей.

За домиком на открытой, ровной полянке разбрелись ульи, и, как старый гриб, стоял омшаник с черной впадиной открытой двери.

Василий постоял, ожидая, что кто-нибудь его заметит, но никто не выходил ему навстречу. Только старая собака, забившись под крыльцо, поблескивала огоньками глаз и хрипло лаяла давно изжитым голосом.

Откуда-то из-под горы, как будто с берега реки, послышался еще собачий лай, но звонкий, молодой, и целым хором.

Василий, возвращаясь, заглянул в часовенку. Там на стенке висел потемневший медный складень, а перед ним на новой лавочке лежала книга с деревянными крышками и медными застежками, а под книгой лежало что-то шелковое, разноцветное, похожее на женский нарукавник или венчальный покров.

Печалью одиночества пахнула на Василия часовенка. Он пошел на лай собак, поднялся на вершину холма и с каменного яра внизу, на берегу реки, увидел целую толпу людей. Они, сосредоточенно и бесшумно окружив сколоченный из новых бревен небольшой плот, совсем не поворачивались к берегу и не замечали, что все собаки, убежав на яр, готовы были разорвать Василия.

Василий, отбиваясь ружьем, спустился вниз и, подчи-



Стр. 68



няясь местному обычаю, снял шапку, разгладил волосы на лоб и уши и протянул, как настоящий старовер, степенно и певуче:

— Бог в помощь, старички! Здорово живете! 

Первым оглянулся на него благообразный, как святитель, Марковей Егорыч, а потом, сверкая лысиной, снял шляпу и его всегдашний друг и спутник — Фрол Лукич.

— Подитко, жалуй, милый человек! — сказали они в голос и стали помогать другим нести на плот какую-то, должно быть, ценную живую тяжесть.

Василий подошел поближе, заглянул в тесный кружок, замкнутый озабоченными стариками, и увидел на носилках из жердей мертвенно бледное, как воск, лицо женщины с огромными, печально-строгими глазами. Она лизнула тонкие сухие губы, повернула голову к Василию и слабым, грубоватым голосом произнесла:

— И не введи нас во искушенье... — И стала повторять, отвернув лицо к журчащей, сверкающей в лучах утреннего солнца, воде: — Во искушение... Во искушение...

День разгорался ясный, красочный и теплый. Василий видел бледные, обтянутые тонкой кожей кисти рук у женщины и, не надевая шапки, притих, как на молитве.

А старики уложили носилки на маленькое возвышение из обрубков бревен и, окружив больную, стали на плоту, так что он от тяжести погрузился в воду.

На берегу остались только три старухи и Фрол Лукич, лепетавшей сокрушенно и благоговейно:

— Угодница... Угодница благочестивая! Уж тут чего же: прямо в место злачное!

А старики на плоту, по почину сухого, бледного и молодого мужика, в котором Василий не мог еще признать Самойлу, запели надтреснутыми, нестройно и слабо звучавшими над бурной рекою, голосами:  

А-ай все-е-пе-е-тая ма-а-ати-и 

Бо-o-oгopo-o-o-o-o...

Только тут Василий догадался, что попал в скит Анкудиныча. И вспомнил вчерашние слова Еремки-Мясника:



Стр. 69



«Богородицу свою завел»...

Он отыскал в толпе самого Анкудиныча, который ближе всех был около Ненилы и то и дело наклонялся к ней, кивая обнаженной головой и что-то бормоча. Вот он отделился от толпы, молодо спрыгнул с плота и побежал на берег, не замечая Василия и мимоходом бросив Лукичу:

— А кадильницу-то и забыли. Надо ведь кадильницу!.. 

Василий видел, как белая холщовая рубаха замелькала среди жидких кустарников возле часовенки, и изумленно спрашивал себя: «Что это? Опять в опере? Хованщина какая-то!» 

Анкудиныч между тем спустился с горки и, поравнявшись с Лукичом, азартно и угрожающе сказал:

— Вот мы теперича и поглядим: чья возьмет!.. Пускай посмотрят православные: чья святее. Его ли сучка меделянская али моя... — Данило притворно всхлипнул и договорил: — Мученица непорочная!

Потом Данило невзначай остановил острые глаза на лице Василия и, не узнавши в нем Чураевского сына, мелко захихикал и еще запальчивее сказал:

— Вот мы и посмотрим: кто праведнее?.. Хе-хе... — и, раздувая кадильницу, пошел на плот.

Василий как-то весь осел, точно его придавили каменною глыбой, и снова вспомнил Мясника, который показался ему воплощением самой истины, и подумал: «Каторжник Еремка все-таки светлее и бесхитростнее этого безбожного сектанта! Ну, да! Ну, да! Еремка не оклеветал его. Еремка правду мне сказал о нем: «Убил да пятки ей ножом истыкал». Боже мой, Господи! — взмолился, наконец, Василий и пошел на горку, безразлично наблюдая, как Данило и Самойло, провожаемые пением оставшихся на берегу стариков, отчалили от берега и быстро понеслись вниз по реке с бледнолицей умирающей женщиной.

Когда все поднялись к часовенке, старая хозяйка позвала всех в дом попитаться, чем Бог послал, а Фрол Лукич отшатнулся от толпы и подошел к Василию:



Стр. 70



— А что, мил человек, не родственник ли ты Фирсу Платонычу?

— А ты как думаешь? — спросил Василий строго.

— Хе-хе... Видать, што ты сурьезного родителя сынок!.. — совсем узнал Василия Лукич. — Ишь, и одежду приодел такую. Говори-ка прямо: тятька-то тебя, небось, за нами доглядеть прислал?

Василий рассмеялся и презрительно взглянул в лукавые глаза старика:

— А вы что же, воровское дело тут вершите, что ли?

— Хе-хе, да как тебе сказать? Оно почти што воровское! — И Фрол Лукич отвел Василия подальше от часовенки: — По истине тебе сказать — твой батюшка не Анкудинычу чета... Старик путевый, самосильный. Правильный. А только — што... — Лукич засмеялся и забегал глазами. 

— Ну, что?

— Да ишь, к Даниле быдто все теперь наведываются. Ну, и мы с Егорычем... Знаешь, дело суседское...

Заимки наши тут вот, недалеко...

— Так что же ты забеспокоился?.. Как будто испугался.

— Дак не охота старика-то вашего гневать... — Лукич опять забегал глазками мимо Василия и шепотом прибавил: — Замучили они бабеночку-то бедную!.. Заморили голодом, и все она молилась, все молилась день и ночь. Я дак прямо сердцем изболел о ней. Уж думаю: пусть бы поскорее Бог прибрал ее!

—Это для чего же мучили?..

— Да ишь, в угодницы, слышь, приготовляли... Теперь повез, видишь в Чураевку. Собор опять собирает... — И Лукич совсем беззвучно прибавил: — Фирса-то, вишь, все хочет одолеть.

Василий вновь кольнул старика презрительной усмешкой и спросил:

— А вы, значит, пойдете на ту сторону, которая одолеет?

Фрол Лукич озабоченно развел руками и с простодушной искренностью произнес:



Стр. 71



— А как нам, милачек, супротив людей перечить? Куда, слышь, люди, туда и мы!..

Василий молча посмотрел на старика, хотел что-то сказать, но отвернулся и зашагал прочь от часовенки, не оборачиваясь к озадаченному Лукичу.



ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ.



Спустя три дня, в полдень, Василий, потный и оборванный, усталый, вошел в ограду родительского дома, и первое, что он услышал, был облегченный выкрик Наденьки:

— Ну, слава Богу! — Она сбежала с крыльца навстречу ему и, всплеснув руками, лепетала: — А я-то... Я-то тут... — и недосказала. Василий на глазах ее заметил слезы, которые она не умела скрыть под радостной улыбкой.

— Но почему вы что-то думали, — удивился Василий.

— На-вот! — закричала на него вышедшая из хоромины Варвара, как на виновника семейного скандала.— Савраску-то еще вчера нашли: привязан за маральник за рекой, отощал, как ровно месяц его не кормили...

— И в седле?.. И сумы целы? — спросил Василий.

— Со всем... Да ладно, што никто, должно, не видел... А то бы этакое-то седло... Полторы сотни либо боле стоит! — выпенивала деверю Варвара.

— Ничего оно не стоит! — злобно бросил ей Василий. — Не кричи, пожалуйста.

Наденька взглянула на Василия и удивилась: он никогда таким при ней не был. А Варвара цокнула языком и закачала головой:

— Да и тебя никто не испужался! Хозяин новый! Не больно наживать-то мастер, а проживать — дак тут и был... Запру теперь и близко к седлам не пущу.

Василий посмотрел ей вслед и, не снимая рваного простого платья, молча и устало сел на нижние ступени нового крыльца. Наденька стояла наверху крыльца и ждала, не скажет ли он что-нибудь. Василий поднял к ней лицо



Стр. 72



и только теперь заметил, что она была одета в свой обычный костюм, темную юбку, белую кофточку с открытой шеей, и волосы были закручены в тяжелый узел на затылке, и вся она теперь опять стала ему родной и близкой. Василий вдруг забыл о грубости Варвары и спросил, впервые ласково и просто смотря Наденьке в лицо:

— А Викул где?

— А он поехал вас разыскивать. Ведь мы все думали, что вас убили или вы свалились в пропасть.

— Я и свалился, — сказал Василий, грустно улыбаясь.

— Правда?

Василий помолчал, смотря на нее снизу вверх, как будто умоляя или прося прощения. Потом тихо, одними губами спросил ее, но так, что она хорошо расслышала:

— Ты пожалела бы меня?

— Ш-што?.. — как будто задыхаясь, уронила Наденька и, переполненная внезапным волнением и испугом от этого «ты», она закрыла рукой глаза и быстро ускользнула наверх, в свою комнату.

Василий неподвижно остался на ступенях крыльца и с опущенной, обнаженной головою, с простою палкою в руках, в изорванном кустарником мужицком зипуне напоминал ожидающего милостыни нищего. Потом, как бы почуяв это, он быстро встал и оглянулся. Наденька опять стояла наверху крыльца и глядела на него строго и решительно.

— Вы презираете меня? — спросил Василий, нервно дернув себя за бородку.

— А вы меня? — скорбно подняв брови, прошептала Наденька.

Василий не успел ответить: из моленной вышел Фирс Платоныч и, опираясь левой рукою на костыль, из правой сделал козырек и с полуоткрытым ртом присматривался к оборванцу.

—Это я, батюшка! Я — Василий!— весело пропел Василий.

— Отыскался! — громко огласил ограду Фирс Плато-



Стр. 73



ныч и подошел поближе: — Да ты пошто в бродягу-то оборотился? С коня-то упал, што-ли? И на коне-то ездить разучился!

Василий вспомнил про Еремку и, втайне изумленный тем, что каторжник вернул коня с седлом и сумами, не ответил старику.

— Где пропадал-то, говорю? — повысил голос Фирс Платоныч.

— В скитах был, батюшка, — насмешливо сказал Василий.

Фирс оперся бородой с руками на костыль и протянул:

— В скита-ахъ?..— и, тоже заметив на снохе городское платье, двинул густыми бровями в ее сторону и спросил:

— А ты что это, Сергеевна, выщелкнулась эдак?

Наденька сразу не нашла ответа и не могла не улыбнуться на упрек всегда благоволившего к ней свекра, и солгала:

— В стирку, батюшка, сарафан сдала.

— Да у тебя он што, один, што ли? Вот горькая сиротка, и перемыться не в чем... — Потом он быстро поглядел на сына и коротко, негромко приказал ему:

— А ты переоденься да иди-ка поскорей ко мне! — и повернул опять в моленную.

В ограде было буднично и пусто. Ананий был в маральнике. Парасковья Филатьевна с Грунюшкой и Стешкою — на пасеке, Викул — в поисках за братом, а Анна Фирсовна и Кондря — за калиной и за хмелем с раннего утра уехали верхами. Филипп бессменно сидел в пустой лавке и изредка поглядывал на берег, к отцветшему мотору, который Наденькою был поручен его попечению. Ни толпы около лодки, ни детей на берегу. А в ограде находился один Пестря. Меланхолически следя за тенью охорашивавшихся на крыше моленной голубей, он притворно позевывал и перемещался с места на место, подыскивая для старой своей шкуры поудобнее.

Василий снял в новом амбаре, где он жил и спал, старую одежду, переменил сапоги, вышел в одной рубашке в ограду к рукомойнику, остановился под лучами не горя-



Стр. 74



чего, но ласкового солнца, и показалось ему все здесь ненарушимым и прочным, как сто лет назад, и только Наденька была совсем чужая всей этой тихой, старой дедовской ограде с муравой-травой и темной, из столетних кедров, моленною. Да еще его собственные мысли показались здесь ненужными и слишком тонкими, как случайно попавшая в толстую, старопечатную, закапанную желтым воском книгу страничка из какой-нибудь последней модной повести.

На душе его стало покойнее, и даже захотелось с кем-н