Бунин . Преображение

Бунин . Преображение

Иван Бунин. Преображение. <рассказ>// Современные записки. 1924. Кн. ХХ. С. 10—14. 



Стр. 10


ПРЕОБРАЖЕНИЕ



Двор был богатый, семья большая.

Старик, наплодив детей и внуков, в свое время помер, но старуха зажилась и жила так долго, что, казалось, никогда не будет конца ее жалкому и нудному существованию.

Это они со стариком были строителями и владыками всего этого обширного, прочного, теперь уже давно обжитого, вросшего в свое место, грязного и уютного гнезда с его гумном, дуплистыми лозинами, амбарами, черной избой в три связи, грубым до дикости скотным двором, потонувшим в навозе и переполненным сытой скотиной. Это они когда-то были молоды, красивы, разумны и строги, а потом стали понемногу сдавать да сдавать, как-то теряться среди все увеличивающейся и крепнущей молодежи, то в одном, то в другом уступать им свою волю и, наконец, совсем сошли на нет, захирели, высохли, сгорбились, забились на полати, на печь, отчудились сперва от семьи, а потом и друг от друга, чтобы уже навеки разлучиться по могилам.

После смерти старика старуха почувствовала себя особенно неловко на белом свете — и сократилась до последнего, совсем как будто забыла, что ведь все это молодое, сильное царство, в котором она стала такой ненужной, развела она, она. Вышло как-то так, что оказалась она самым ничтожным существом во всем дворе, живущим в нем точно из милости, годным лишь на то, чтобы ютиться на жаркой печи



Стр. 11



зимой, а летом цыплят стеречь, избу караулить в рабочую пору... Кому бы пришло в голову бояться ее, жалкой, слезливой, босой, сгорбленной от старости и от постоянной угодливой робости? Бери в обед, в ужин свою колгушку с похлебкой, бери корку хлеба и ступай куда-нибудь подальше от людного стола, куда-нибудь в уголок под полатями, — только и всего...

Но вот захворала уже как следует, забилась на печь уже без всякого притворства, закрыла глаза, дыша горячо и беспомощно, с такой великой усталостью, что даже у плечистых невесток повернулось сердце от жалости. «Мамушка, ай тебе курятинки сварить, либо лапшицы молочной? Может, хочется чего? Может, самовар поставить?» А она только дышит в забытьи, только слабо и благодарно рукой шевелит...

Наконец развязала всех — отошла.



––––––––––



Глубокая зима, ночь. Ночь для нее, среди живых, последняя. На дворе метель, тьма, вся деревня спит. Спит и весь двор — обе жилые связи полны спящими, — и надо всей этой зимней ночью и метелью, надо всем сном и глушью двора и деревни царит Мертвая: вчерашняя жалкая и забитая старушонка преобразилась в нечто грозное, таинственное, самое великое и значительное во всем мире, в ипостась какого-то непостижимого и страшного божества — в покойницу.

Она лежит в холодной половине — уже в гробе, снеговая, белая, глубоко уйдя в свой гробовой мир, уткнув в грудь приподнятую соломенной подушкой голову, и падает тень от чернеющих, выделившихся на белом лице ресниц. Гроб, прикрытый легким от ветхости парчовым покровом, стоит за столом, ярко озаренным целым пуком восковых свечей, прилепленных к нему и пылающих жарко, беспокойно. Гроб стоит под святыми, на лавке возле окошечка, за ко-



Стр. 12



торым идет морозная метель, черные стекла которого блестят, искрятся снегом, снаружи намерзающим на них.

Псалтырь читает Гаврил, младший сын покойной, недавно женившийся. Он всегда выделялся в семье своей разумностью и опрятностью, ровным нравом, любовью к чтению, к церковным службам — кому же было читать, как не ему? И он пошел в эту ледяную избу просто, ничуть не боясь предстоящей ему долгой ночи наедине с мертвой, не думая об этой ночи, не представив себе, что ждет его, — и вот уже давно чувствует, что случилось нечто роковое и непоправимое в его жизни, что он погиб, погиб без возврата. Он стоит и читает, наклонясь к жарким и дрожащим свечам, читает, не смолкая, все на один лад — как поднял голос по-церковному, так и остался на высокой ноте, — читает, ничего не понимая и не в силах прекратить чтения от странного ужаса, все растущего в нем. Он чувствует, что ему уже нет спасения, что он совершенно один не только в этой ледяной избе, глаз на глаз с этим страшным существом, которое тем страшнее, что это его родная мать, но и в целом мире, и что ночь так глубока, час такой поздний, что ему уже не от кого ждать ни защиты, ни помощи.

Что с ним случилось? То, что он не рассчитал своих сил, решившись читать псалтырь над покойницей ночью, в час всеобщего сна, что его внезапно обуял страх и что он не может двинуться от этого страха, не может убежать из этой избы? Нет, случилось нечто гораздо более дивное, случилось чудо, и он поражен не простым страхом, а именно этим чудом, поражен дивным изумлением перед таинством, совершившимся на его глазах. Где она теперь, куда она девалась, — та жалкая, маленькая, убогая от старости, робости и беспомощности, которую столько лет почти не замечал никто в их большой, грубой от своей силы и молодости семье?



Стр. 13



Ее уже нет, она исчезла — разве это она, вот это дивное Нечто, ледяное, недвижное, бездыханное, безгласное, и все же совсем не то, что стол, стена, стекло, снег, совсем не то, что вещь, а существо, сокровенное бытие которого так же непостижимо, как Бог. Разве то, что лежит и молчит в этом новом красивом гробу, обитом темно-лиловым плисом с белыми крестами и крылатыми ангельскими головками, разве это та, что еще позавчера так убого ютилась на печке? Нет, это совсем не та — совершилось с ней некое преображение, и все в мире, весь мир преобразился ради нее. И он один, один в этом преображенном мире! Он волшебно замкнут в нем, и он должен стоять в нем до рассвета и читать, не смолкая, на том необычном, жутком и величественном языке, который тоже есть часть этого мира, его гибельный, зловещий для живых глагол. И он собирает все силы, чтобы читать, видеть, слышать свой собственный голос и держаться на ногах, всем существом и все глубже воспринимая то невыразимо жуткое и невыразимо чарующее, что, как некая литургия, совершается в нем самом и перед ним. И вдруг медленно приподнимается и еще медленнее опускается парчовый покров на груди покойницы — она как бы медленно дышит! И еще выше и ярче растет, дрожит, ослепляет блеск свечей — и уже превращается в сплошное исступление восторга и ужаса, от которого деревенеет голова, плечи, ноги. Он знает, он еще соображает, что это морозный ветер дует в окно, за которым идет январская вьюга, что это он поддувает покров и раздувает свечи. Но все равно — этот ветер есть тоже она, усопшая, это от нее веет этим чистым, как смерть, и ледяным, как вечность, дыханием, и это она встанет сейчас судить весь мир, весь презренный в своей животности и бренности мир живых!



–––––––––



Стр. 14



Теперь Гаврил еще молодой и моложавый мужик с седыми, аккуратно причесанными волосами, совсем необычный среди прочих.

Он не хозяйствует, предоставил хозяйство братьям, жене. Он бездетен. Он избрал себе дело ненужное при его достатке, но единственно любимое им — ездит ямщиком.

Он всегда в дороге, и дорога, даль, меняющиеся по времени года картины неба, полей, лесов, облучок тележки или саней, бег пары верных ему, умных лошадей, звук колокольчика и долгий разговор с приятным седоком — счастье, никогда не изменяющее ему.

Он простой, ласковый, даже веселый. Но это веселость как бы блаженного. Лицо у него чистое, худощавое, серые глаза правдивы и ясны. Он не говорлив, но охотно рассказывает достойному человеку то труднопередаваемое, похожее на святочный рассказ, а на деле истинно дивное, что пережил он у гроба матери в ее последнюю ночь среди живых.



Ив. Бунин.