Слоним М. Поэт человечности (Жорж Дюгамель) [статья] // Современные записки. 1921. Кн. III. С. 223230.

 

 

Стр. 223

ПОЭТ ЧЕЛОВЕЧНОСТИ.

(Жорж Дюгамель)

Нам выпала на долю тяжкая судьба жить в грозную эпоху великих и кровавых потрясений. Вот уже седьмой год как обезумевшее и истомленное человечество мечется по путям разрушения и ненависти, и нет надежды, что близок конец мировой буре и что мы вновь обретем утерянную гармонию духа и способность к радостно-творческой жизни. На полях сражений утрачены не только материальные ценности и культурные навыки; в годы войны и революции погибли не только миллионы человеческих жизней, разрушены не одни лишь города, деревни и плоды физического труда: убито или заглушено, втоптано в грязь или сковано то, что считалось духовным приобретением человечества, что составляло его идеальные ценности и светлые достижения.

Среди всеобщего братоубийства бессильными и ненужными оказались слова любви и милосердия; в зареве войны потускнели ценности искусства, лучшие творения духа человеческого, и, примирившись с тем, что «век шествует путем своим железным», мы культ борьбы и насилия восславили как закон жизни. И — главное — для нас ненормальное стало обычным, и безумие возвели мы в правило: мы привыкли к убийству, к крови, к ужасам разрушения, к бессмысленности гибели, к разнузданной стихии. Нам стало чуждо сострадание. Нас покинули элементарные ощущения человечности. Мы не содрогаемся теперь при рассказе, который несколько лет тому назад показался бы чудовищным кошмаром. Привычка огрубила нас. Сердца наши закрыты для милосердия. Мир стал жесточе и беспощаднее, нежели прежде.

Но в то же время он корчится в чудовищных муках. Человеческое страдание сейчас безмерно. «Все человечество испускает теперь отчаянный, раздирающий крик. Точно изувеченное животное, оно мычит, ничего не понимая в своей ране... Люди знают только одно: свое непреодолимое, бесконечное и бессмыслен-

Стр. 224

ное страдание. Они стонут и жаждут облегчения». *)

И, может быть, именно поэтому в дни озверения и ожесточения так по-новому сильно и волнующе звучат голоса, зовущие нас к забытым, но вечным началам любви и милосердия, пробуждающие в самой глуби нашего существа дремлющее сознание всеобщего братства и человеческой солидарности.

Один из таких одиноких голосов раздается сейчас во французской литературе. Это голос Жоржа Дюгамеля.

Первые произведения Дюгамеля появились до войны («Соmpagnons» — poemes 1910-1912, «Nouvelle Revue Francaise»). Но уже и в них звучит мотив, который впоследствии станет преобладающим в творчестве поэта. Он с глубокой нежностью относится к людям — «попутчикам, товарищам по мировому дилижансу». Он следит за их скрытыми слезами, за малейшими движениями, выдающими их страдания:

Oh, ne me cachez ni ce mouvement d'epaules,

Quo Vous faites lorsqu'un chagrin nouveau Vous vient,

Ni ce petit tremblement de Votre menton

Qui trahit Votre mal a retenir les larmes.

(О, не скрывайте от меня ни этого движения плеч, когда новая горесть охватывает вас, ни этого дрожания подбородка, которое выдает, как больно вам удерживать рыданья). И он знает цену участия и нежности: «как много силы нам может дать простое пожатие руки».

Но подлинным откровением и слабости и мощи человеческого духа является для него война. Сперва — он непосредственный ее участник, затем ее наблюдатель в качестве санитара и врача полевого госпиталя. Он сам говорит: «судьба наградила меня во время войны таким занятием, что страдание стало моим единственным зрелищем, предметом моего наблюдения и моим неустанным противником. Пусть меня извинят поэтому, если я думаю о нем с постоянством, скажем с безумием». В операционном зале, под стон умирающих, в залах госпиталя, наполненных «человеческой пылью», пред ним раскрылся подлинный лик войны. При виде величайшего бедствия, рожденного войной, он забыл об ее истинных или ложных целях, о величии событий, о судьбах народов и крушении империй. Что ему за дело до грандиозных поворотов исторического жернова, если его зубцы перемалывают человеческие тела, если всемирное братоубийство — безумное отрицание единственной ценности жизни.

За линией сражений и око-

–– ––

*) Duhamel: «La possesion du monde».

Стр. 225

пов есть другая линия — бараков, госпиталей, перевязочных пунктов. В них оседает след войны. В них запечатлевается ее истинный результат — гибель и разрушение. Здесь слепое и обезумевшее полчище армий рассыпается бренными осколками — и вместо действенного царства коллектива наступает голгофа индивида.

Гаршинский герой лишь пытается вообразить весь ужас сухих реляций: столько-то раненых, столько-то убитых. Дюгамель переживает его великую муку, умноженную десятками тысяч страждущих.

Все эти сотни и сотни агонизирующих, раненых, изувеченных не сливаются для него в безликую массу. Его влечет к человеку, он пытается в каждом раскрыть неотъемлемый знак личности. Вот почему не об абстрактном страдании говорит он в лучшей своей книге (La vie des martyrs — 1914-16, Mercure de France), а о великом мученичестве живых, конкретных людей, о бедствиях их израненного тела, о героизме не сдающегося духа.

Дюгамель не вдается в философско-социальные рассуждения на манер Барбюса, не доказывает и не проповедует. Он показывает. Он приоткрывает дверь в узкую комнату, где изувеченные люди ждут исцеления или смерти, и говорит простыми, краткими словами об их каждодневной муке.

Его новеллы просты и спокойны . Это хроника — «мемориал жизни мучеников», как он сам называет их. Это история постепенного разрушения тела, искалеченного шрапнелью, ужаса бессонницы для раненого в голову, горячечного бреда умирающего или жалкого лепета старика на смертном ложе. Это рассказы о людях, извиняющихся за стон, когда у них вынимают железо из ран — это повесть о кровавом кашле раздирающем грудь, о медленном угасании, которого не подозревает обреченный — о тысячах мук этого слабого, хилого человеческого тела.

С особенной силой привлекает взор писателя — бесконечная трагедия борьбы между умирающей плотью и еще не погасшим, еще жаждущим жизни духом. «Нет, человек не создан для страдания, со своей бедной и ненадежной плотью». Предательское тело разлагается, ускользает из под контроля разума, медленно и неуклонно уступая гангрене смерти — но еще судорожно цепляется за ускользающую жизнь едва мерцающее сознание, еще пред самой агонией говорит с надеждой Мерсье — «вы ведь спасете меня?», и Леглиз, которому ампутируют обе ноги, обливаясь кровью, еще верит в то, что он увидит синее небо и весенние цветы.

Стр. 226

Не все люди равны — пред лицом смерти, в испытании страданием. Есть слабые — и это не их вина, если им трудно удержаться от крика, если зонд слишком глубоко вошел в рану: «человек может не бояться — но плоть его немощна». Есть герои — готовые перенести все муки без стона — но их страдание от этого не уменьшается, и иной раз дрожанье губ, стиснутые руки или капелька пота, проступившего на лбу, выдает его.

Дюгамель не делает различия между слабыми и сильными — все страждущие нуждаются в любви и сострадании. Но его сострадание рождено не нагромождением ужасов и не слезливым сентиментализмом. Оно исходит из проникновенного понимания. Его любовь к людям основана на просветленном знании их. Он ищет не сочувствия, а действия. Его привлекает не смиренный «брат милосердия», а человек, страданием закаленный и черпающий силу и умиленную радость в сознании своей связи со всеми людьми «в великом союзе человечности». Сострадание есть дар сильного, а не признак слабости; бессилие не знает любви — и братство предполагает мужество.

Дюгамель не остается простым наблюдателем. Его описания достигают иной раз совершенно эпической изобразительности, но они подлинный образец субъективного творчества.

В этом, пожалуй, основное достоинство Дюгамеля. Он сочетает четкий реализм, строгий и скромный стиль, с глубоким лиризмом и язвительной иронией. Он глубокий враг лжи и пошлости. Против сентиментальных прикрас и ходульной морали направляет он удары такого бичующего сарказма, такой едкой и тонкой насмешки, что они невольно напоминают Анатоля Франса.

Эта ирония вытекает из его основного, непреодолимого стремления к правде. Он хочет все вещи, все явления назвать их истинными именами, дать им верную оценку, посмотреть прямо в глаза действительности.

В одной из книг, появившихся во время войны под псевдонимом Thevenint, и удостоившейся Гонкуровской премии (Civilisation 1914-1917, Mercure de France), он отчетливо ставит моральную проблему: что останется от нашей «замечательной цивилизации», если мы обнажим ее от покровов всяческой лжи, если мы не побоимся взглянуть на нее при режущем свете правды?

В операционной комнате, где два солдата негра застыли в изумлении пред коллекцией великолепных хирургических инструментов, Дюгамель задает себе тот же вопрос, который он читает в широко раскрытых глазах

Стр. 227

черных: «Да полно, стоило ли выдумывать столько сложных инструментов для того, чтобы спасать людей от смерти? Не проще ли было бы не создавать все орудия для их убийства?»

Какова ценность той цивилизации, которая завершила вековые свои усилия мировой гекатомбой и всеобщим озверением? Что такое прогресс человечества, если на его высшей ступени — ужас разрушения и нищеты?

Война пронеслась испепеляющим вихрем, по лицу мира; «тень страдания закрывает солнце», — но какому ненасытному божеству принесена кровавая жертва? Для чего страдали эти миллионы погибших, изувеченных, ослепших, безруких и безногих?

Когда война окончена, Дюгамель спрашивает: «как, столько крови, столько мук — и все это, для того, чтобы спасти старый порядок вещей? Победа! Нам кричат победа! Но этого мало. Можно умереть от победы".

Война окончена — но мир в смятении и человечество жадно ищет исцеления: нам предстоит эпоха борьбы и страстных метаний. И Дюгамель восклицает: «да здравствует война», не война народов при помощи мин и шрапнели, но «великая война каждого дня», великая упорная борьба человека за свои права и за свое счастье. (Les entretiens dans le tumulte — Mercure de France 1920). «Нам говорят, что мы спасли мир. Но теперь надо подумать о том, как спасти человека»...

В чем пути этого спасения? Иной раз Дюгамелю кажется, что в многоголосом и нестройном шуме нашей горячечной эпохи теряются истинные ценности: «странная эпоха! нельзя произнести слово «фонарь», не приняв определенного решения, нельзя посмотреть на быка в поле, не выбрав своей позиции. Каждый жест — решение. Дышать — значит выбирать. И вот, чтобы избавиться от внутреннего демона, люди говорят, говорят, точно желая освободиться от самих себя. Рождается многоголосый шум (1еtumulte)».

И в то же время люди жаждут слова утешения и любви. «Они точно земля в засуху: они жаждут живительной влаги». Они набрасываются на все рецепты избавления — и с неподражаемой иронией Дюгамель перечисляет эти рецепты, — от большевизма до лиги наций. Пред импровизированным кладбищем на французском фронте, где в общей могиле лежат русские, французы, немцы, итальянцы, чехи — белые и чернокожие, он с грустью говорит: «вот оно — единственное общество наций».

Миражи, на миг появлявшиеся пред жадными взорами, бессильны спасти человечество. «Программы партий не дают нам утешения; там нет ни слова о любви и об

Стр. 228

истинном благе; все эти памятники красноречия приводят к ненависти и к разрыву. Даже самые лучшие из них раскрывают пред нами перспективу новой борьбы, новых кровопролитий — и это в то время, как наш век опьянен преступлениями и усталостью. Человеческая личность, куда бы она ни обратила свой взор, раздавлена, презрена, принесена в жертву ненасытным и враждебным богам».

Но если все реформы бессильны, и мечты утопистов не могут возвести нового мира на дымящихся развалинах — где же выход, где предел отчаянию? Существует ли какое-нибудь спасительное начало, способное призвать все народы к творческому труду, слить их в единое и кровное братство и подарить спокойствие и силу человеческой личности?

«Вера... которая могла бы привести к царству мира! Но какая вера?.. какая вера?»

Дюгамель пытается дать ответ на мучительный вопрос в своем философском сочинении «La possession du monde», близком по духу и по замыслу к книгам Эмерсона и Метерлинка.

Быть может — это наименее яркое произведение Дюгамеля. Художественная ценность его рассказов, волнующая человечность его реалистических описаний очевиднее и несомненнее убедительности его этических построений. Там, где художник делается проповедником, где изобразитель уступает место учителю жизни — он вступает на зыбкую, неверную почву. Но в то же время именно рассуждения Дюгамеля об «истинных ценностях, о любви и милосердии, о подлинном богатстве, о радости страдания», делают более понятной и более законченной его творческую индивидуальность.

Та религия, которую он обрел и несет людям, — это религия «царства Божия внутри нас». Она не связана с идеей Бога или судьбы. Она покоится лишь на любви к душе человеческой.

«И вот люди идут и дивятся высоким горам, и далекому простору моря, и водопадам горных потоков, и океану, и ходу звезд, — но о себе забывают», говорил блаженный Августин.

Дюгамель, в сущности, повторяет эти слова. Человечество и личность — ищут счастья, говорит он. Но счастье внутри нас. Мы в самих себе несем величайшие возможности. Надо развить и укрепить их. Мы можем обладать всем миром, если признаем, что знание дает эту власть, и что все усилия наши должны стремиться к утончению и обогащению нашей внутренней жизни. Человек должен завоевать внешний мир — познать и почувствовать всю красоту его красок, звуков и форм, откликаться

Стр. 229

на малейшие проявления мирового бытия. Затем он должен завоевать окружающих. Понять других, проникнуть в сердца и души людей — вот великая цель жизни. Нельзя быть равнодушным к людям: надо открыть в них, точно в заколдованном царстве, все величие или слабость, всю красоту или уродство человеческого духа. Надо почувствовать себя связанным с ними великой солидарностью. И надо сострадать их страданиям, ибо милосердие есть высшая добродетель, особливо сейчас, когда «великая мольба о милости несется из глуби растерзанного мира». И не только помогать людям, понимать их, завоевывать их — но и приобщаться к их творчеству — ибо «нельзя мыслить в одиночестве. Надо согласиться на то, чтоб стать радостным пленником человеческой сети, из которой нельзя освободиться, не совершив ошибки и не потеряв многого». Надо быть другом и собеседником великих людей, надо у них искать помощи к власти над миром.

Религия Дюгамеля — не духовная Фиваида, а полная, в унисон с миром и людьми, внутренняя жизнь. В эпоху, когда над человеком тяготеет власть крови и призраков, поэт хочет освобождения личности не через изменение форм жизни, а через «внутреннее делание», через «действие души».

Конечно, это не рецепт исцеления, не путь к избавлению человечества от всяческих бед. Это попросту точка опоры, тот спасательный круг, который человек может найти на гребнях разбушевавшейся стихии. Но что укажет выход всему миру?

И в тысячный раз Дюгамель задает себе все тот же вопрос: сумеет ли любовь спасти мир?

Пусть многое из того, что говорит Дюгамель не ново. Пусть в его стоической философии слышатся отзвуки великих учений древности, и христианства, и нашего времени. Важно то, что и в его новеллах, и в его рассуждениях всегда веет дух нежной и «умной» любви к людям. Все его творчество точно изнутри озарено мягким и проникновенным светом мудрой человечности. В этом их подкупающая сила и тревожащая современность: мы ведь так бедны любовью.

Его темы не новы. Да, конечно, смерть, страдание, милосердие и спасение чрез внутренний подвиг — это вечные сюжеты всех времен и народов.

Оживить их могло лишь подлинное искусство — а Дюгамель большой и истинный художник. Он тонкий мастер слова, изящный и простой. У него чеканная сжатость слога, гибкого, поющего в лирическом призыве и острого, разящего, как нож, в сатириче-

Стр. 230

ском замечании. Он пишет в несколько импрессионистской манере, мазками. В немногих словах он дает целую картину человеческих переживаний. Они одни интересуют его. В его новеллах преобладает внутреннее движение, в них всегда волнующе рассказана история души.

И в то же время — как всякое подлинное искусство, творчество Дюгамеля обладает той всеобщностью, благодаря которой его новеллы приобретают символическое значение, а его герои перерастают узкие пределы замкнутой индивидуальности. Манера его письма субъективна, но то, о чем он говорит, — находит отзвук в каждом из нас.

Вот почему его произведения так увлекают и волнуют. В них осуществлен тот вечный закон искусства, который так прекрасно выражен в эпиграфе к 9-ой симфонии Бетховена:

«Идти от сердца

к сердцу».

Марк Слоним.