Айхенвальд Ю. Литературные заметки // Руль. 1925. 7 октября. № 1474. С. 2–3. [«Николай Переслегин» Ф.А. Степуна (СЗ № 25)]

 

 

 

Ю. Айхенвальд

Литературные заметки

 

В только что вышедшей XXV-й книге «Современных записок» окончен философский роман в письмах Ф.А. Степуна под заглавием «Николай Переслегин». Называя свой роман философским, автор тем самым в значительной мере парализует возможные упреки в том, что его произведение не художественно. Всякое художественное произведение философично и всякий художник — философ, хочет он этого или нет, сознает он это или не сознает. «Капитанская дочка» не «философский роман»; но, разумеется, содержит она в себе глубокую философию жизни и овеяна высшей мудростью духа. Поэтому, если Ф.А. Степун оговаривает особенное свойство своего «Переслегина», то этим он как бы сам указывает на то, что в последнем центр тяжести не в живой и непосредственной наглядности и убедительности образов, в самопроизвольной игре характеров и событий, в нарастании душевного динамизма, а в моменте чисто интеллектуальном. И, действительно, «Николай Переслегин» — роскошная россыпь глубокомыслия, и если многие страницы его тяжелы, то они тяжелы от мысли. Это было бы для читателя бремя неудобоносимое, если бы автор свой идейный груз не перевозил, по большей части, в легких ладьях картинности. Она у него колеблется между поэзией и риторикой, она порой высокопарна и искусственна, и даже до опасных границ безвкусия случается ей доходить в своих конкретизациях отвлеченностей; но везде она красива, и зачастую поразительна. Вообще вся ткань произведения великолепна, как не гнущаяся переливчатая парча; и кто не любит нарядности, тому неуютно будет в словесном здании «Переслегина», напоминающем, пусть и не очень выдержанный, стиль барокко. И в конце концов не знаешь, к какому разряду, к философии или к художеству, к беллетристике или к теоретическим трактатам надо отнести роман Степуна. Из своего недоумения, из своей растерянности перед теорией словесности выходишь только потому, что взамен ускользающей классификации нам протягивает руку квалификация; иными словами: не беда вовсе, что затрудняешься, куда, в какую категорию зачислить произведение нашего автора, и никак его больше не называть, коль скоро уж свойственно ему и обеспечено за ним одно, и притом самое главное, название: «талантливое».

То, что «Николай Переслегин» — создание таланта и духовного аристократизма, это неоспоримо для всех. Читательские разногласия возникнут только там, где подымается вопрос, достало ли автору изобразительной силы на то, чтобы его герои и героини отчетливо запечатлелись перед нами во всей полноте своей жизненности и во всей обоснованности своих поступков и судеб. Здесь придется отметить, что та женщина, из писем к которой сплошь состоит весь роман и которая вдохновляет Николая Переслегина как на возвышенные полеты идей, так и на изъяснения самых нежных и влюбленных чувств, несравнимо виднее и ближе герою, чем читателю… Писем этой женщины Степун нам не показывает и в односторонности своего эпистолярного романа заставляет нас читать только те лирико-философские послания, которые к ней направляет Переслегин, сначала ее друг, а потом ее муж; и вот в посланиях этих не настолько отражается ее облик, чтобы для нас понятно стало увлечение ее корреспондента и чтобы мы признали Наталью Константиновну достойной собеседницей его глубокомыслия и понятливой слушательницей его метафизических рассуждений. Мы должны ему верить почти на слово, на пышное слово его, — мы должны почти на веру принимать исключительные достоинства и женственные чары его избранницы. Сквозь него смутно видишь ее. Правда, может быть, это находится в связи с тем, что автору как раз и нужно, чтобы Наталья Константиновна преломлялась только через отшлифованную призму Николая Федоровича; для автора все дело — в нем, а не в ней, и чем больше остается в тени она, тем решительнее и ревнивее сосредотачивает на себе лучи чужого внимания он. Это и требуется писателю: он преднамеренно в «Николае Переслегине» выдвигает на первый, на первейший план Николая Переслегина, — он, в сущности, только им и занимается. И это, повторяем, на руку герою — ровно в такой же степени, как и романисту: совпадают их цели и стили.

Нельзя, конечно, ставить в укор роману недостатки его героя; но трудно отрешиться и от того, чтобы несимпатичности Николая Переслегина не переносить и на «Николая Переслегина». Трудно не подходить к названному персонажу с моралистическим мерилом. Когда, например, он не стесняется разоблачать прошлое своей матери и повествует об ее измене своему отцу, ее мужу, то от этой несыновней откровенности содрогается тот читательский наивный реализм, который вымысел принимает всерьез и который автора или актера делает ответственным за слова и дела героя. К тому же, Николай Переслегин вообще в своей автобиографии и автохарактеристике вызывает к себе известное отчуждение. Он, оказывается, играл на нервном недуге своей первой жены, в эстетических видах провоцировал его; и таков был конец ее жизни, что она утонула (или утопилась?) в Немане. Впоследствии у ее брата, своего друга, он отнял жену — вот эту самую Наталью Константиновну, которой он пишет такие философские письма. Затем победительно явился третий женский образ — Марина, подруга утопленницы. Да, «на совести усталой много зла, быть может, тяготеет»… Но хуже всего то, что ничего по настоящему на совести Переслегина не тяготеет: он легко переносит себя, и жизнь, и чужую смерть; и он, как мы уже сказали, относится к самому себе с чрезвычайной внимательностью, он занят собою и самоанализом — до эгоизма, до солитизма. Он охорашивается, ему присущи кокетство и духовный снобизм. Все это слишком хорошо сознает сам Переслегин; и он обезоруживает тем, что ничего такого вы не можете сказать о нем, чего бы не говорил о себе он сам. В письмах его там и здесь разбросаны эти зерна самоосуждения. Например, он называет себя не только анатомом, но и «костюмером своей собственной души», он по поводу себя вспоминает Нарцисса, и приведено в его строках такое определение его души, что она «комфортабельно обставлена, всего в ней много», и много в ней «благополучия, хоть и мистического, а все же благополучия». Он жалуется на свои «самостоятельно живущие глаза», отделенные от его души и жизнь превращающие для него в «пестрый базар»; он сетует, что не может уйти из-под «проклятия кокетства», и в этом видит свою «великую жизненную бездарность, задерживающую нравственный рост его личности». Он целиком цитирует такое убийственное письмо к себе и о себе, посланное ему Алексеем (тем другом, чью он увлек жену), что удивляешься его победе над инстинктом самосохранения. Впрочем, Переслегин таков, что от изящных самобичеваний ему не больно; но и от этого свойства своего он не отрекается. Он понимает себя насквозь, и никто посторонний ни в чем его не уличит, ничем не дополнит его самосознания.

И вот эту своеобразную психическую организацию, эту сложную и изощренную личность Ф.А. Степун изобразил мастерски. Вы можете отвергнуть объект изображения, но не самое изображение и его мастерство. Перед нами, правда, не герой нашего времени, не тип, а только особь; но зато обобщающее и углубляющее находится в тех инкрустациях философии, которыми, как уже упомянуто, автор щедро украшает свое изложение. Оно не ровно, оно в своих достоинствах убывает по мере своего продвижения вперед, оно к концу носит на себе явный отпечаток спешности и скомканности; да и все оно, все произведение страдает тем большим изъяном, что оно — для немногих; ибо, хотя и бытовое, житейское, малое, подмечает автор зорко и цепко, хотя и осязательность жизни, характерные примеры людей и предметов не уклоняются от его меткого и красочного, и оригинального слова, от его юмора и от его сочувствия, тем не менее в общем крутые подъемы являет его роман на самые высоты мысли, и не всякому доступно будет непринужденно подыматься в эту трудную высь. Все это так, и оправдано структурой и духом «Николая Переслегина» указание его героя, что кроме русской, в нем примешаны еще «какие-то капли тяжелодумной германской» крови. Но так насыщены, так осияны его страницы глубокой и блестящей мыслью, так сверкают они яркими и неожиданными откровениями ума, так много дают они уму чужому, что поистине, читая их, проходишь какую-то школу миросозерцания, цветущие сады новой Академии. Не в том дело, чтобы с Переслегиным непременно соглашаться, а в том, что от его раздумий пробуждаются думы другого. О смерти, особенно — о любви и ревности (клад для женщин), о красоте и искусстве, о самых общих проблемах бытия — философско-поэтические размышления «Переслегина». Из них можно было бы составить некоторую антологию. Мы этого не сделаем, а просто в конце своего беглого очерка приведем из этого примечательного романа, которому в романтике русской литературы суждено занять видное и своеобразное место, — приведем из него две-три иллюстрирующие выдержки.

«Для меня женщина — прекрасное превышение человека. Относиться поэтому к женщине, просто как к человеку, — то же самое, что не замечать поэта в Пушкине». «Чувство дали неотделимо от чувства дома. Дом, не спасающий меня от наваждения дали, дом, который мне не щит и не крест, мне внутренне и не дом, не очаг, не святыня… В час, когда на крыльце нашего дома появится женщина с глазами потемневшими от усталости, с запахом полыни на пальцах, которую ее руки нервно срывали в горьких полях, какими шла она к нам, я сразу же узнаю в ней посланницу дали. На крыльцо к ней с трепетным сердцем выйду, но двери в свой дом перед ней не распахну». «Моя жена — Ты всегда останешься Божьей жницею на моих полях; какими бы всходами ни заколосилась моя жизнь — в душе всегда будет тоска по Твоему серпу и вера, что все, что зреет во мне, зреет только затем, чтобы умереть в Твоих объятиях…» «Рай, по которому мы будем бродить, еще чувствуя на теле теплое прикосновение только что создавших нас божьих перстов, в котором все образы мира будут склонять перед нами свои головы, ожидая от нас своего наречения именем нашей любви». «В любви искренность всегда выше жалости: искренность только убивает, жалость лжет». «Любовь священна, а не гуманна». «Эстетизм в последнем счете — плебейство; ведь пафос аристократизма по существу — пафос меньшинства, т.е. в пределе пафос единственности. В эстетизме же как раз нету внутренне глубокого отношения к единственно единственному в нашей жизни — к смерти». «Вероятно, потому, что у каждого из нас одна мать и одна смерть, — единство является высшим требованием нашего духа, где бы он ни дышал». «Любовь нигде не вся и потому всегда не та». «Страна, гениальная в любви, Россия бездарна в дружбе». «Сущность подлинной философии не столько в постижении, сколько в порождении бытия; философ — не столько познающий, сколько предмет познания». «Старушки и старички на припеке у Пушкина задумчиво выводят на песке парусиновыми зонтиками никому не понятные иероглифы изжитых своих жизней». «Поезд быстро несся в холодную ночь. В черном окне, словно низвергнутые с небес опальные звездные души, кружились крупные золотые искры…» «Новогодняя ночь — ночь-исповедница, ночь-пророчица, страшная призрачная ночь, из года в год наполняющая душу ожиданием чуда и обручающая ее вечности». «Хрупкий прах гаванны таинственно дышит огненными жабрами…»