Георгий Гребенщиков. Чураевы: Роман: [Ч. I. Гл. I–IV] // Современные записки. 1921. Кн. V. С. 38–73.

Стр. 38

ЧУРАЕВЫ

РОМАН

Часть I.

Глава первая.

Все сплавщики уже разулись, засучили гачи и стояли возле весел на плотах — двадцать четыре коренастых мужика. На чистых, желтых бревнах, слегка качающихся на воде, сплавщики, обряженные в разноцветные рубахи и штаны, ждали хозяйского благословения к отплытию в далекое понизовье.

По берегу, на гладких гальках, живыми луговыми цветиками разбрелись их бабы, матери, ребятки. Загораживая от ослепляющего солнышка ладонями глаза, бабы на прощанье насматривались на мужиков. Громко, чтобы шум реки не заглушил важных, заботливых слов, наказывали:

— Промеж бревен-то ногу не сломай, ишь бревны-те как скользки... Да на порогах-то не молодцуй, не надорвись...

Двенадцать плотов длинной светло желтою покромкой опоясывали берег, слегка покачиваясь на большой вешней воде и туго натягивали толстые пеньковые веревки, прикрученные к крепким кольям.

Солнце давно вышло из-за гор, смотрело весело и жарко, кололо золотыми копьями зыбучие шумливые струи и ломало их на мелкие осколки о гладкие пахучие бревна, похожие на свежие свечи из ярого воска.

Стр. 39

В новых дощатых сусеках на плотах темнела рожь, золотился овес, а возле сусеков на жердяных мостках стояли тополевые бадейки с маслом, с медом, лежали тюки пушнины, гусиного пера, кучи не выделанных скотских шкур — богатая дань городу от сытых горных деревень.

Среди пловцов — бородатые и безбородые. И, как по писаному: все бородатые — бывалые — у передних весел, безбородые — у задних.

Желтый, красно-синий, бело-зеленый берег гудел от голосов, стука галек, звона бревен, задорливого скрипа весел на свежих кочетах... Много людей пришло на проводы.

Из деревни в этот шум врывались петушиные песни, кудахтанье куриц, собачий лай. Но все приглаживал, покрывал шум реки, прорывшей длинную глубокую дорогу между гор, одетых синими лесами и зелеными молодыми травами.

Сплавщики поглядывали на солнышко, перекликались друг с другом, с бабами, с ребятами и всматривались на косогор, в деревню. Долго прощается с родными Викул Фирсыч.

Напутственное моленье отошло давно — все сплавщики после того досыта напитались на общественном обеде у Чураевых, накалякались со своими семьями, пришли к реке, разулись, разместились и вот уже на плотах ждут-пождут.

— Солнышко не рано... До Птичьего плеса засветло должно не доплывем...

— Хо-о! Не доплывем... Теперь водица-то как птица.

— Вот то-то: вешняя вода дурная...

— А ты не выкомуривай. Бога-то не дражни...

— Мешкает, мол, што-то Фирсыч-от — Фирсыча не нам учить... Фирсыч, брат, отца своего поучит...

— А вон идут...

Все сплавщики опять взялись за весла и уставились весе-

Стр. 40

лыми глазами на берег. Другие взялись за шапки, скинули их, кивнули головами:

— Здорово, Фирс Платоныч!

С берега из новой кучки людей, старых, молодых и малых, раздался зычный голос:

— Бог в помощь, мужики!

Высокий, с неровной темной бородой, без шапки, в длинном черном кафтане старик Чураев опирался на большой костыль и выступал среди своей семьи, как архиерей среди послушников.

Привет Чураева как будто крови прибавил в жилы сплавщиков.

Дружным хором ответили они с плотов:

— Подитко, Фирс Платоныч, подитко, просим милости-и!..

Сын Фирса Викул, молодой еще, но бородатый, с кучерявыми завитушками волос, выбившихся из под черной шляпы, в новых рыжих броднях, повязанных ниже колен ремнями, в холщовом белом балахоне с гарусной оторочкой на груди и по подолу, в последние, еще раз, поклонился отцу в ноги и крепким, как у отца, твердым голосом сказал:

— Ну, батюшка! Благословляй!..

Фирс поднял сына, двуперстно и размашисто перекрестил его, будто побил по лбу, животу и по плечам и в голосе его задрожало родительское беспокойство:

— Ну, храни тя Бог!.. Храни Бог!..

Викул поклонился матери, потом встал и склонился над нею, низенькой и сухонькой, в темно-коричневом сарафане, прижал ее к своей груди и утешал:

— Не сокрушайся! — Со все Господь... Не впервые отправляюсь.

И брату-большаку, угрюмому Ананию, с рыжеватыми волосами скобкой, поклонился в ноги.

— Дай Бог счастливо! — тонким, сиповатым голосом напутствовал Ананий и исподлобья посмотрел, помимо

Стр. 41

Викула, на плоты, заботливо и с затаенной гордостью подумав: «Капиталец доверяется не малый Викулу».

Снохе Варваре, Ананьевой жене, высокой и худой, со строгими глазами, как смородины, Викул поклонился в пояс. А Анна Фирсовна, замужняя сестра, и зять, и полнощекая, румяная сестренка Груня, и племянник Кондря, и Стешка, маленькая дочь Анания, — все сами подошли к Викулу и поочередно поклонились в ноги, приговаривая:

— Прощай-ка Христа ради!.. Спаси-те Господи, в пути, в дороге...

Все родственники и соседи, а среди них совсем седой и тонкий, как святитель, Прохор Карпыч с маленьким ребячьим носом и длинной бородою и другие одноверцы — старики почтенные, — все хором говорили Викулу:

— Храни-тя бог …Счастливо!..

Мать Викула, Филатьевна, прячет в фартук слезы, а на губах улыбочка играет, такая жалостливая и стыдливая.

— Викулушка, сыночек! Про Васеньку-то не забудь... Исполни, как я наказала... Но зычный голос Фирса успокаивает старую:

— Вместе будем ждать обоих... Слышишь, Викул? Отстукай ему, как приплывешь на место: так и так — отец, мать стосковались, на побывку требуют.

И строгие глаза Чураева встречают благодарный, затуманенный слезою взгляд жены.

— Ну, с Богом! — провозглашает Фирс и, отделившись от толпы, идет к переднему плоту отчаливать.

Уж много лет Чураев отправляет плоты в низовья. И всякий раз с молитвой, и всякий раз собственноручно отпускает их с прикола.

Перекрестившись, он наклонил волосатую голову к приколу, отвязал веревку и, бросив ее на плот, громко произнес:

— Ну, с Господом!.. Счастливо!..

Сплавщики перекрестились, надели шапки, поплевали на руки и налегли на весла. Весла тягуче по-журавлиному

Стр. 42

заскрипели, плот отодвинулся от берега и закачался на зыбучих волнах.

Фирс Платоныч перекрестил его, полюбовался и подошел к другому. Отвязал, благословил, полюбовался лесом, сусеками, бадьями, молодцами, в руках которых закурлыкали, запели весла, и подошел к третьему...

И долго провожает и благословляет желтые, как вылитые из свежего воска, плоты свои Чураев; и дольше всех мешкает с последним, с двенадцатым, на котором меж сусеками натянута белоснежная холщовая палатка: на этом поплыл Викул...

Уже по всей излучине реки растянулись восковые пятна с цветными, кланяющимися у весел сплавщиками. Как стая желтых журавлей снялись и поплыли по быстрине реки... Плывут и разными голосами курлыкают все до единого... А Фирс Чураев впереди своей семьи, впереди всех баб, старух и ребятишек, все еще идет по берегу, машет волосатою рукой последнему плоту, и зычно повторяет:

— Дай Бог счастливо!.. С Господом! С Господом!

Жалостливый Прохор Карпыч уронил на длинную седую бороду слезинку и маленьким ребячьим носом швыркает в себя горячий воздух раннего полудня.

Прасковья Филатьевна из-под руки смотрела вслед уплывающим плотам и тихо плакала. Больно жалобно курлыкали тополевые весла. И жалобнее всех на последнем плоту, на котором белели палатка и холщовый кафтан Викула.

Солнце кололо лучами руки и лицо, сыпало золотым песком в глаза Филатьевны, играло метляками на реке, на гальках, на зеленых травах, на маслянистых молодых листах березок и черемухи, на шаловливых, беззаботных лицах малых ребят.

Долго стояла на берегу и смотрела вниз по реке Филатьевна и уже не могла разобрать: палатка там белела или белая волна над порогами...

— Спаси их Господи в пути, в дороге! — бормотала

Стр. 43

она чуть слышно и, уже когда совсем не стало слышно скрипа весел, пошла с реки вслед за разбредающейся по домам толпою.

Ушла и даже не заметила Платоныча, все еще стоявшего на гальках у воды, как на молитве.

К реке с красивым жеребцом на поводу спустился сосед Данило Анкудиныч. Был он в новой красной, с желтыми разводами, рубахе, в добиных шароварах, без шляпы на упрямой редковолосой голове. Синие острые глаза долго смотрели в спину Чураева, пока мухортый жеребец напился досыта и поднял голову от зеленоватых быстрых струй воды. Данило даже позабыл, что жеребец напился, и все смотрел на большую коренастую фигуру Чураева, и ждал — не обернется ли. Данило не хотел окликнуть и поздороваться, а уходить, не поздоровавшись, как-то неловко было.

Жеребец рванул за повод, от нетерпенья звучно застучал копытом в гальки, а потом поднял крутую шею и, зорко вглядываясь на другую сторону реки, длительно и звонко заржал.

— Ну, што-бы тя Бог любил!.. — прикрикнул на него Данило.

И только тут Чураев оглянулся. Данило Анкудиныч, скользнув по Фирсу быстрым

взглядом, занялся уздою жеребца и певуче бросил Фирсу:

— Проводил сынка?

— Проводил, — ответил с неохотой Фирс и, опираясь на костыль, приблизился к Даниле.

Здорово был, сосед! — сказал Чураев и прямо, читающе поглядел в костистое лицо Данилы. — На моленье-то пошто не пришел? — громко спросил он. — Два раза посылал за тобой...

— Не удосужился... пропел Данило. — А не удосужился... — повторил он и еще старательнее начал поправлять на плясовитом жеребце уздечку, прикрикнув на коня; — ну, ты, дичай! Штобы тя ляд забил!..

Стр. 44

Чураев оберучь оперся на костыль, положил на руки бороду и еще прищурился в лицо соседа.

— Нет, вижу я, ты моим хлебом-солью стал гнушаться... И в моленной я тебя давно не вижу... — Глаза прищурил, а рот полуоткрыл Чураев — была у него такая повадка глядеть на тех, кому он начинал не верить.

Даниле хотелось сказать Чураеву колючее, да язык не поворачивался. Не привык он спорить с Фирсом. Слушать его привык. Тонкие губы Анкудиныча пустили уже в редкие волосья бороды лукавую усмешку, а язык не слушался.

— Прячешь што-то, Анкудиныч!.. Ай?.. — настойчиво спросил Чураев.

— А што мне прятать?.. Я у те ниче не воровал... А што я в моленну не иду — за это Бог со мной расправится, не ты...

— Эн как ты стал поговаривать... Ну-ну!.. Господь с тобой, Данило Анкудиныч!..

— Заважничал ты больно!.. Богатый стал, — вдруг вырвалось у Данилы.

— Не я заважничал, Данило Анкудиныч, не я... Самойло твой заважничал...

— Самойло не ребенок... Мне его не выпороть за это...

— Зачем пороть?.. Словом можно было потарить... Нет, тут, видать, другое... Дьявол тебе шепчет што-то Анкудиныч... Замышляешь ты супроть меня чего-то... Ай? — И Чураев снова открыл рот.

— Дьявола не надо поминать... Мы тоже в Бога веруем...

— Слышу!.. — прищурился Чураев, — только не по-новому ли веровать-то стали?.. По че это Самойло твой в поморские скиты убрел?

— А я ему запретчик? — кольнул глазами Фирса Анкудиныч. — Ему тридцать годов — стал и ушел...

— Хитришь, Данило... Смотри, перед Богом доведется каяться...

Данило Анкудиныч чуть слышно про себя хихикнул и, поправив узду, опять прикрикнул на коня:

Стр. 45

—Ну, шалый!.. — и, не глядя на Фирса, пошел к своей усадьбе.

Фирс Платоныч поглядел ему вслед, поглядел на дом его, богатый, новый, весело смотревший на реку раскрашенными окнами, вздохнул и проворчал:

— А суди его Господь!

Поднялся с прибрежных галек на крутую горку, еще раз поглядел вниз по реке, где уже давно скрылись из вида плоты, перекрестился и задумчиво пошел домой.

ГЛАВА ВТОРАЯ.

На ограде у Чураевых три дома, один другого меньше, один другого старше. Сразу видать какой в какие времена построен, какой какую бережет бывальщину.

Самый большой, сосновый, в два этажа с расписными окнами, с железной крышей, с раскрашенными хитрой вырезью воротами выстроен недавно, лет семь тому. Внизу в нем лавка и склады для товаров; вверху все шесть комнат пустуют, в них никто еще не живет.

Средний, выстроенный из листвяги, с крутой тесовой крышей на два ската, с глухим крыльцом, с окнами в ограду, уже потемнел и смотрит хмуро. Этот выстроен лет двадцать, когда Фирс Платоныч женил большака Анания.

А третий, самый маленький и седенький кедровый пятистенник, криво вросший в землю и совсем почти не видный за старыми ветвистыми березами полусадика, выстроен еще тогда, когда Фирсу было семь годков.

Чураев помнит еще маленькую избу с берестяной крышей. В ней жили дед и бабка. В ней прошла рабочая пора его родителя, много перемыкавшего горя в молодых годах. Изба эта сгорела незадолго до женитьбы Фирса — давненько это было, Фирсу Платонычу шестьдесят с пятком. Теперь у него у самого внучата. Недаром же перед ненастьем спину ломит. Тоже поломал ее в работе, в молодости круто доводилось.

Стр. 46

Другой раз пораздумается, пораскинет Фирс Платоныч памятью — вся жизнь, как пять перстов: дед, родитель, сам, сыны, внучата — эвон круг какой! Прикинет на счетах — сто тридцать лет перед глазами, как живые титлы в Кормчей книге: и как будто многое означают, и как будто не означают ничего. Дым один, суета и грех.

В последние годы Фирс Платоныч все чаще стал старину ворошить, с мертвыми вести беседы. Слова родителя, сказанные на смертном одре, все чаще приходили ему на память: «Велико, сынок, искушенье злого духа. Жестоки козни дьявола».

— Грамотея был старик. Умнецкий! — твердо и зычно произносит сам с собою Фирс Платоныч, вздохнув, ворочается от бессонницы на скрипучей деревянной кровати.

Как-то за неделю до Петрова дня напролет всю ночь продумал. А утром позаранку встал, взял свой костыль, вышел на ограду. Бросил курам зерна, оглядел дворы, пригоны, замки у амбаров и пошел из ограды на берег реки. За рекою далеко были видны пашни и луга, а дальше — горы, укутанные утренним туманом, а ближе, в зеленом косогоре за рекой, — маральники. Чураев ободрился и повеселел.

— Благословил меня Господь, Владыко Праведный! — горячо сказал он и, снявши шляпу, широко перекрестился на разгоравшийся восток.

Хорошо ведется зверь у Чураева. С маленькими штук до сотни ходит в просторных, обнесенных высокою оградою садах.

Фирс Платоныч спускается к воде, пригоршней умывается прямо из реки и, с каплями воды на полуседых густых бровях и на широкой бороде, долго молча молится. Потом одним размашистым движеньем сталкивает с берега новый дощаной челнок, берет длинный с железною пятою шест и становится на дно вертлявого суденышка. Высокой и плечистый, широко расставив ноги, он упирается шестом в каменистое дно, и челнок режет хрустальную

Стр. 47

воду, направляясь против течения... Шест все чаще бьет о гальки железным концом, и лодочка стрелою летит у берега все выше, выше по реке. Но вот Чураев поворачивает лодку в реку и, не садясь, все также колет воду, пока на глубине шест делается коротким. Но и на самом быстром и глубоком месте Фирс Платоныч борется с рекою все тем же шестом, делая из двух концов его два весла, быстро и поочередно режущие воду. Лодка мчится по зыбкой быстрине вниз, берега кажутся бегущими куда-то прочь, но Фирс Платоныч не думает садиться и не перестает грести. Изредка измеряет глубину шестом, пока железо вновь не чокнет о каменья, —чокнуло, и всякая опасность позади. Чураев снова рассекает волны, направляя лодку против быстрого течения.

Потный, возбужденный, со шляпою на затылке, Фирс Платоныч с разгону выбрасывается вместе с лодкою на прибрежную гальку. Потом, поднявшись на увал, снимает шляпу, крестится и оглядывается назад за реку, где на крутом берегу на небольшой поляне среди лиственниц раскинулась Чураевка.

Кое-где над избами клубится дым, окрашенный восходом, и новый дом Чураева стоит посреди всех других, как церковь: высок, красив, богат. Даже новый крашеный дом Анкудиныча глядит бедно в сравнении с Чураевской усадьбой.

Твердою, широкою походкой, опираясь на костыль, идет Чураев по росистым травам и кустарникам к маральему саду.

Вот они, маралы, белозадые, саврасые. Встревожились, забегали, сгустились в облако и унеслись в глубь сада. И только один остался настороже, гордо поднял голову, и наблюдает за хозяином, как за врагом.

— Машка! Машка! Машка! — раздается распевистый голос Чураева, и он молодо взбирается на четырехаршинную городьбу, и прыгает через нее в сад.

— Машка! Машка! Из росистого кустарника близко, сбоку показывается

Стр. 48

красивая сухая голова на тонкой шее, и длинные уши недоверчиво стригут и слушают.

— Машенька-а! — уже совсем нежно зовет ее Чураев и подходит ближе.

Машка узнает хозяина и тянет к нему голову, ласково глядит на него черными выпуклыми глазами прямо и доверчиво и тычет мордой в руку.

Машка, ручная маралушка — сиротка, выкормленная на руках в семье Чураевых. Все другие спрятались, исчезли, и теперь не скоро глаз отыщет их в оврагах и деревьях сада. И потому Чураев всю нежность свою проливает на одну Машку. Он гладит ее, призывает на нее Господнее благословение, передает с нею поклон другим маралам.

— Скажи им, глупым, — не волк я, не медведушко... Не съем!..

И вспоминает, что скоро Петров день, стало быть, с маралов доведется рога снимать, мучить их.

— Ну, больно будет... Помучаем, за то опять отпустим, не убьем.

Машка любит, когда ей чешут шею, стоит, стрижет ушами, как будто слушает, запоминает все слова хозяина.

Чураев идет по саду в глубь. Он хочет пересчитать маралов и поглядеть, все ли живы, здоровы. Машка тянется за ним и тычет его в спину, хлеба просит, ласки. Но Фирс Платоныч уже позабыл о ней, он зорко смотрит в каждый куст, выпугивает зверей, считает, путается и пересчитывает снова. Наконец, бросает и дружески говорит, махнув рукой:

— Ну, Господь с вами!.. В другой раз сосчитаю. И идет вдоль говорливого ручья вниз, к берегу реки. Маралы то там, то здесь неожиданно и беззвучно появляются и исчезают. Чураев крестит их большим крестом, перелезает городьбу и уже через щели жердей замечает проводившую его и недоумевающе остановившуюся у городьбы Машку.

— Ну, глупая, ступай!.. Ступай, Господь с тобой. Фирс Платоныч хорошо и мягко улыбается маралушке,

Стр. 49

крестит ее и идет вдоль берега, направляясь по извилистой тропинке в синеющее впереди ущелье, в пасеку.

Так устроена жизнь Чураева, что все его хозяйство под руками, на виду. Из дома видны: пашни, пасека, маральник; а с пашни, из пасеки и из маральника, как на ладошке, — дом и вся деревня. Река же — как надежная городьба между деревнею и благодатью Божьей. Как боярин, князь удельный, всем располагает здесь Чураев. И не чувствует ни угрызенья совести, ни страха перед Богом: все добыто трудом, все дано Богом, землей, водой и солнышком.

Подчас, однако, беспокоят его думы, разное приходит в голову. Вот лавка: мирское это дело, не угодное Богу. Но в том он не так уж грешен, не он затеял торговлю, а Викул. И то, что Викул парень разбитной, толковый, непоседливый, Фирсу Платонычу даже нравится. Ему приятно вспомнить, как сын начал торговлю, как он каждую весну плотит плоты из самого лучшего леса, нагружает их медом, воском, маслом, хлебом, шкурами зверей и скота и со всем этим добром уплывает вниз, в далекий город, а оттуда возвращается на подводах, нагруженных всякими товарами. Что ни год, то больше уплывало лесу и сырья, все больше привозилось товаров.

— Пробойный парень! — одобряет Фирс Платоныч. — Только вот не женится до тридцати годов, — и почему-то это вызывает у него досаду, напоминает Самойлу, Анкудинычева сына, который тоже до сих пор не женится. А Викулу ровесник, одногодок.

Но тут Фирс Платоныч, чтобы смягчить досаду, думает о меньшаке Василии, не похожем ни на Викула, ни на Анания... Вострый и речистый, он особенно любезен сердцу Фирса Платоныча.

— Юла парнишка! — неодобрительно, но весело и громко говорит Чураев и все скорей шагает по тропинке между густеющим кустарником и лесом.

Василий учится в Москве. Фирс Платоныч ждет, что он начетчиком на всю округу будет, — для этого и в ученье отдал с малых лет.

Стр. 50

— Этот постоит за истинную веру!.. — гордо говорит Чураев. — Этот не поддастся выписным миссионерам!

Но в душе ворочается что-то смутное и беспокойное. Чураев тверже стукает о землю костылем, шире шагает по тропинке, спешит на пасеку, где лучше думается, где исчезают всякие сомненья и как-то ярче встает в памяти седая старина, ее заветы и нерушимые преданья.

Вот и пасека — старинный святой угол, сто лет назад здесь поселился скитник Агафон Чураев, дед Фирса. Как зверь от лютой погони, он убежал сюда, в глушь Беловодья, к ревнителям истинного благочестия, в потаенные в горах скиты.

И сладостно, и горестно Чураеву пересматривать прошедшее столетие. Как давно прочитанную и любимую книгу, полную скорбных страниц и тихих радостей, перелистывает он минувшие года, и крепнет душа его, в сталь отливается его вера; в уединенную, нелицемерную молитву — его думы.

Святой старинною иконой, не иначе, представляется теперь Чураеву дед Агафон. С редкой белой бородой, с венчиком седых кудрей на голове, с сухим и строгим восковым лицом, он твердо и отрывисто говаривал Платону, отцу Фирса, слова царя Соломона:

— «Премудрый сын веселит отца, безумный сын — печаль матери».

С молодых лет, в минуты одиноких размышлений, Фирс старался распознать значение этих слов и часто терялся в догадках о том, что есть «премудрый»? Есть ли это только послушание родителю, или крепость в вере, или уменье толковать писание. Смутно в глубине души он понимал это по-своему: быть премудрым — это значит стать над многими другими, учить их и вести к добру, к спасенью, к благочестию. С молодых годов, с тех самых, как Фирс постиг Псалтырь, он искусился этой думою: во чтобы то ни стало стать над другими, овладеть их слухом и сердцами.

А для этого он не убоялся греха и украдкою почитывал мирские книги, зорким взглядом сердца и души проникал

Стр. 51

в окружающее и вот достиг своих желаний: он дьяк, единственный расколо-учитель во всем углу, почти такой, каким был его отец, но не такой, каким навсегда запал в его душу священный образ деда.

Дед — угодник, праведник, подвижник и строитель всего того благополучия, которое унаследовал теперь Чураев с сыновьями.

Фирс Платоныч обошел всю пасеку — все триста ульев-лежаков, беспорядочно, как стадо овец, разбросанных на цветистом косогоре, оглядел покрышки — не опрокинул ли медведь, прислушался к звону ботала, поставленного в ручье под колесо игрушечной мельницы для острастки зверя. Ботало звенело — значит, все благополучно. Разными голосами гудел и плескался крутой ручей, тихо колыхались маковки темных и пахучих пихт, и солнечный восход из-за гор озолотил их и снимал с них, опуская вниз, темно-синюю тень.

Напевали пчелы, одна приветила хозяина колючим поцелуем в руку.

— Ну, ты, Христовая!.. — снял ее Чураев осторожно пальцами.

Другую высвободил из-под рубахи, теряя в бороде довольную улыбку, будто пчела игриво щекотала его волосатую грудь.

Прошел в омшаник, поглядел на новую избушку, только что построенную, но не вошел в нее, а медленно поднялся на пригорок, где под тенью пихт стояла черная от времени, но крепкая часовенка над прахом деда.

Сел на узкое крылечко, бросил шляпу на ступеньки и рукавом отер вспотевший лоб.

Отсюда видно было все: и ульи, и омшаник, старую и новую избушки, городьбу, ручей и даже маленькую меленку, неустанно бьющую крылышками деревянного колеса по язычку ботала. Внизу обширный луг со свежей кошениной. Налево паутиной тянется по косогорам городьба маральника, а направо извивается между лесистыми холмами в каменной своей постели синяя река.

Стр. 52

— Благословил меня Господь, Владыко Праведный! — снова произносит Фирс Платоныч и вспугивает с ближней ветки дятла. — Помяни Господь о царствии твоем старца Агафона, старца Платона, Мавру, Настасею, Поликарпа.

Чураев опускает взгляд на землю и медленно припоминает имена родителей и сродников, некогда прокладывавших путь в басурманскую глухую сторону.

Без сна проведенная ночь, переправа через реку, семь верст ходьбы до пасеки утомили Фирса. Ему приятно посидеть теперь под тенью пихт, и в тишине разгоревшегося теплого дня побеседовать с давно умершим дедом. Грустно качая головою, он тихо по-старинному запел знакомый стих...

— Ах, пастырю мой прелюбезный,

Вскую тако скоро скрыся,

Мя остави сиротети —

Во вся дня моя скорбети...

Сухой и белый дед стоял перед Чураевым во всей своей духовной власти, преображенный в святого угодника, а в памяти вставал другой старинный стих:

— Ах, прекрасная пустыня,

Прими мя во свои частыни,

В тихость свою безмолвну,

Въ палату избранну...

Фирс Платоныч поднял лицо, оглядел зеленые лесистые холмы и пустынные синеющие дали и громче продолжал, как бы уверяя в чем-то самого себя:

— Покоя и светлых чертогов,

Славы и чести премноги —

Бегаю аки от змия...

Пустыня моя прими мя!..

Чураев ясно видел, каков был этот лес, ручей, вся эта местность, когда впервые пришел и поселился здесь скитник Агафон. Недавно иструхла та свалившаяся лесина, в которую была врезана первая иконка-складень, принесен-

Стр. 53

ная дедом в заплечной сумке издалека. Фирс Платоныч вспоминал слова из жизнеописаний древних скитников:

Бор бяша велий и место зело красно,

Окружено водами яко стенами...»

Теперь уж не то. Пообрубился лес, пообтоптались, обжились увалы, повывелось зверье... А все же благодатью Божьею переполнена душа Чураева.

— Благословил меня Господь, Владыко Праведный! — поднимаясь с крыльца, заканчивает свои думы Фирс Платоныч, и, направляясь по откосу вниз на расчищенный в лесу покосный луг, запел все тот же старый стих:

— Пойду в твои луги зрети

Многие прекрасные цвети...

Пребуду зде своя лета

До скончания века...

ГЛАВА ТРЕТЬЯ.

Покосный луг Чураевых раскинулся внизу у пасеки широкой подковою. Зеленые ковры его облегали косогоры и овраги, путались в кустарниках, прикрывались тенью осиновых и тополевых рощиц и стлались на расчищенных полянах с одинокими лиственницами и кедрами. Многие поляны были уже скошены. Длинные прокосы с увядшими пахучими рядами трав тянулись вплоть до берега реки. Кое-где уже стояли свежие стога еще не полинявшего вихрастого сена.

Фирс Платоныч, опираясь на костыль, спускался к балагану и из-под руки поглядывал на вышедшее из-за горы солнце. Уже поздненько, а по тропе с реки еще не показывается знакомый пестрый бисер всадников. Правда, трава еще росистая — грести нельзя. Даже косить не следует, пока не высохнет роса, — иначе все попреет. А все-таки не глянется Чураеву, что молодяжник долго чешется... Некому

Стр. 54

их там подстегнуть, мать-потатчица небось не поторопит...

Чураев начал уже серчать, когда снизу из оврага, по которому бежал к реке ручей, послышались громкие заливистые голоса, а вскоре на увальчик один за другим выбежали с косами и граблями в руках, в разноцветных рубахах и сарафанах, около десятка всадников и всадниц. Все они до половины были мокрые, только что преодолевшие реку вброд выше порогов.

— Ишь, как парят лошадей... — неодобрительно ворчал Чураев, а сам усмехался бегущей ему навстречу краснощекой с растрепавшейся косою Груне. — Экая козлуха!

Груня осадила лошадь и, захлебываясь смехом, зазвенела:

— Дыть он меня со смеху уморил... — и, мелькнув мокрыми холщевыми штанами, в которых подчембарен был сарафан, она спрыгнула с коня и подала отцу узелок с теплым еще белым калачом. — Попитайся-ка, возьми... Ушел, небойсь, не емши...

У балагана все ожило, задвигались ярко-красные пятна, зазвенели голоса, тяжело дышали и фыркали мокрые лоснящиеся лошади. Проворно разбрасывались для просушки седла. Высокая и востроглазая жена Анания Варвара казалась молодухой и совсем не походила на мать уже большого парня Кондри. Выжимая шаровары, она громче всех кричала:

— Говорила — выше надо брести, дак нет, дикошарые!..: Филипп, зять Чураева, хлюпая ногами в мокрых сапогах, совестил жену, полнотелую Анну Фирсовну, за громкие слова, которые она, захлебываясь смехом, все-таки выкрикивала:

— Теперь хоть нагишком ходи: все вымокло...

Филипп стеснялся тестя, ему неловко было за жену. В длинной белой рубахе с расстроченными грудью и подолом, он потихоньку усмехался и, расседлывая лошадь, бормотал, чтобы не слышать слов жены:

— А, штобы вас Бог любил, девчонок этих глупых.

Три подружки — Груня, Настя и Маринка, все в пестрядинных мокрых шароварах, плотно облегавших их

Стр. 55

пышные бедра, выжимали друг на дружке платье и, потряхивая бисерами на груди, едва удерживали рвущийся наружу молодой ядреный смех.

Кондря, не заботясь о себе и не желая выжиматься, разинув рот, оглядывал со всех сторон Антона, у которого были сухими только кудри, сыпавшиеся из-под черной шляпы.

Для девиц и Кондри он был еще смешнее в своей забавно строгой молчаливости перед Чураевым.

— Ох да и плут!... Ох да и забавник! — задыхалась Анна Фирсовна: — Ему все надо было, чтобы мы подолы выше задирали...

А Груня, желая оправдать Антона перед отцом, вплетала в смех свое.

— Он, батюшка, и сам чуть-чуть не утонул!.. Его несет, а мы болони надсажаем...

Фирс Платоныч искоса взглянул на черноглазого Антона и оборвал смех Груни:

— Ну, будет дьявола-то тешить...

К балагану подъезжали новые косцы и помочане. Их седла были почти сухие.

Они степенно и почтительно поздоровались с Чураевым, сошли с коней и молча расседлали их. Переезжали они реку там, где следует, а не там, где кинулся перебродить ее озорной Антошка.

Приезд их внес в семью ту строгость и поспешность, которая напоминает, что давно пора за дело.

Груня с Кондрей первыми взялись за грабли и, отбежав от балагана, снова зазвенели смехом. За ними бросились к работе Настя и Маринка, Анна Фирсовна и даже маленькая Стешка. Филипп, Антон и все другие мужики взялись за косы и направились в другую сторону к некошеной траве.

Варвара прибрала кожаные сумы с харчами, снесла в ручей туесья с молоком и остановилась возле свекра, выжидая приказаний.

— Ананий-то чего замешкался? — спросил Чураев строго.

— Матушку он плавит... В пасеку она пожелала...

Стр. 56

— Ишь, старой тоже не сидится дома, — Чураев усмехнулся, но тут же покосился в сторону девиц и Кондри:

— Ступай к ним, пусть не балуют.

Варвара взяла грабли и пошла к быстро прибывающим валкам свежего сена. А Фирс Платоныч, развязавши узелок, достал калач, перекрестился и, разжевывая крепкими зубами мягкий свежий хлеб, направился к реке.

Светло-синяя вода весело неслась вперед, бурлила и качала белыми гребнями на порогах, пенилась у берегов и дышала влажным холодком. Чураев сел на камешек и, запивая хлеб водою с пригоршни, нетерпеливо ждал, когда из-за излучины покажется сосновый острый нос Ананьевой лодки.

Любил он, глядя на Анания, вспоминать отца и себя в борьбе с этим порогом. Много раз его отец, сухой и длинный, как и дед, усадив в нос лодки его, маленького Фирса, сильными толчками взлетал на ярые валы над страшными глыбами речного дна. Фирс в этом месте постоянно закрывал глаза: так было боязно и сладко над качающими, кипящими и гомонливыми волнами порога.

Позже, в юности, он сам испытывал силу молодечества в борьбе с порогами, а возмужавши поднимался к пасеке уже привычно, без труда. А вот теперь уже лет десять не пробовал переходить порог. Этот порог не то что нижний: здесь с плотами только в раннюю весну — пронеси, Господи. Зато Ананий переходит его часто. И то, что Ананий преодолевает его, умиляло Фирса Платоныча не тем, что сын его могуч и силен так же, как и он когда-то, а тем, что старший сын жалеет и бережет родителей. Он не желает, чтобы отец ходил пешком из пасеки. Верхом Чураев давно не ездит, а Парасковья Филатьевна и подавно. Она как-то, переезжая через реку, упала от головокружения с лошади и с той поры закаялась. Пешком же — ноги у нее простужены.

— Вон он, показался...

Маленькая, сухонькая Парасковья Филатьевна сидела на самом дне, а на корме стоял большой Ананий и то и дело

Стр. 57

взмахивал обеими руками снизу вверх. Лодка сильно зыбалась, колебалась, обходила выдавшиеся между водою каменные валуны, теряясь между ними... Сдавала назад или стояла на одном месте, как бы собираясь с силами или раздумывая, и с каждым взмахом длинного шеста все приближалась, все вырастала в глазах Фирса Платоныча.

— У старухи, поди, и душа спряталась, — ухмылялся он и уже не мог сидеть на месте, а встал и пошел по крупным галькам берега навстречу лодке.

— Наискось держи тут!.. Наискось! — громко подбадривал он Анания, но шум реки захлестывал его голос.

Ананий давно изучил здесь реку. Он и сам знал, где надо повернуть наискось, навстречу бьющей от новых валунов струи.

Уже слышно было чоканье шеста о каменное дно, уже доносилась напряженная молитва Парасковьи Филатьевны:

— Матушка, Пречистая, Пресвятая Богородица!..

Ананий гакал, выпускал из груди отрывистые вздохи, а Фирс Платоныч басисто и улыбчиво приветствовал пловца:

— Эдак!.. Эдак, сын!.. Держи сюда!.. Ну, слава Богу!..

Лодка, как запаленный конь, посовывалась носом между берегом и волнами теченья и, наконец, подхваченная сильными руками, взлетела на берег.

Ананий летом всегда без шапки. Рыжеватые волосы подстрижены в скобку, и от этого лоб его кажется низким, а взгляд синих глаз на солнце — острым и суровым, без зрачков. Редкая клоками борода обнаруживала упрямый подбородок. На нем был белый из холста кафтан с красной оторочкою и большими ластовицами под рукавами. Он первый выпрыгнул на берег и подал руку матери.

— Трясешься? — сказал он коротко неподходящим к его росту тонким голосом.

— Да, уж лучше бы я пешком дошла. Набоялась до смерти... Она пошатывалась на неровном берегу, но улыбалась и,

Стр. 58

подобрав слегка подмоченный подол темно-коричневого сарафана, несла ведерный туес с квасом.

— А ты чего же это, старик, уплелся, не сказавшись? — Чураев не слыхал ее, подтаскивая лодку по шуршащим галькам на берег, и обратился к сыну:

— Викул не приехал?

— Нету! — отсек Ананий и пристально взглянул в озабоченное лицо родителя.

Потом он догнал мать, молча взял у нее туес и пошел с ним прямо к косарям.

Парасковья Филатьевна стала хлопотать у балагана — скоро все обед затребуют.

Фирс Платоныч, бросивши на седла свой кафтан, взял вилы и направился на греблю.

— Почище, девки, почище гребите!.. Ишь, растрясли волосья-то! — прикрикнул он и, плюнув на ладони, молодо поддел навильник свежего сухого сена, чтобы начать первую копну.

Стешка по указке догадливой Варвары уже бежала к дедушке топтать копну и подскребать за ним остатки сена.

Копнил он ловко, укладывая сено, прихлопывал его, а сделанную копну долго оглаживал, приказывая внучке:

— А ну-ка, причеши ее!

И Стешка долго очесывала копну, складывая сено на верхушку, где Фирс Платоныч приглаживал его руками, завершая красоту копны со строгою любовью.

Поодаль под началом Анания росли ряды свежей кошенины, звенели и сверкали косы, раздавались молодеческие окрики подгонявших друг друга косарей, а вблизи шуршало сено, рассыпался женский смех и разливался всюду теплый золотистый свет погожего дня.

Усталость одолела Фирса лишь тогда, когда от балагана раздалось визгливое:

Обе-да-ать!..

Он закончил копну, постоял возле нее, опершись на вилы, и сказал Стешке:

— Ступай, зови обедать...

Стр. 59

И все как будто с неохотою, лишь после приказанья Стешки, направились на стан.

Последней подошла Варвара и, будто знала, что Фирс Патоныч всю ночь не спал, принесла ему охапку сена.

Фирс Платоныч разостлал ее поодаль, в тени куста, и в то время, как все сели в круг возле пахучих жирных щей, под кустом раздался храп из крепкой и большой труди.

Все ели молча и степенно. Филатьевна поставила на круг большую чашку с суслом и сказала снохе:

— Ну, паужну ты, Варвара, уж сама сготовишь: я в пасеку пойду.

В ответ на это Фирс Платоныч ядрено крякнул и проворно поднялся из-под куста... За час обеда он уже на весь день выспался.

— Ключ-то от избушки ты взяла-ли? — спросил он у Филатьевны, вспомнив, что ушел из дома без ключа.

Филатьевна пощупала висевшие у пояса ключи и не ответила.

Фирс Платоныч подошел к кругу и, подсев к остаткам сусла, взял чашку в обе руки, и через край медлительно выпив сусло, крякнул. Варвара подлила ему свежего. Он вытер и расправил пышные усы, отломил хлеба, взял ложку и начал есть проворно и нахмуренно, как следует...

Пока он ел — все попритихли, прилегли, кто где успел. Но Фирс Платоныч скоро кончил сусло — мясного он давно не ел — запил квасом и, вставши на ноги, истово перекрестился.

— А ну-ка, подымайтесь! Солнышко не ждет!.. — сказал он нараспев. За ведро надо успевать, ребята! — и наставительно прибавил поговорку: — В долгах не деньги, в копнах не сено...

И вся семья проворно встала и направилась к работе. Снова ожил, запестрел зеленый луг, прибавлялись ряды прокосов, прибывали копны, а к вечеру выросли новые стога.

Стр. 60

Только новая прохладная роса созвала всех к балагану. Один Чураев остался у последнего стога, притулившись к нему спиною. Он послал Стешку к стану за костылем и, когда она ему принесла его, устало поднялся по косогору в пасеку. Там в розовом закате дня он долго сидел на крылечке старой часовенки, а когда стемнело, вошел в нее, нашарил самодельную желтенькую свечечку; высек кремнем огня, — «от серянки пса не накорми, но токмо жертву Богу возжигай» — часто вспоминал он завет отца; — поставил свечку перед старой, «от времен», иконою и, затворившись, долго молился, похрустывая непокорными суставами костей. И не молитву совершал Чураев, а строгое и дружеское собеседование с Богом, с предками, с самим собой.

Крестился Фирс Платоныч так, что на плечах, на лбу и на груди щипало от сильных прижиманий твердого двуперстного креста…

Всматриваясь в темные лики икон, он твердил привычные слова молитвы, земно кланялся, но плохо видел их, потому что перед ним проходили нескончаемою вереницей тени прошлого далекого, обрывки из того, что знал он из книг и по преданьям.

Где-то за далекими равнинами Сибири лежат Уральские горы и леса. В горах тех жил царек из тульских мужиков Никита Алтуфьев с сыном. Потрафили они великому царю Петру, дал он им уральские земли во владенье; завели они заводы, стали добывать железо, и потекли к ним беглые, клейменые, штрафные люди. И делают Алтуфьевы над ними что хотят: секут, пытают и не велят роптать — начальству выдать грозятся. Видит Фирс Платоныч среди них молодого кучерявого сектанта Агафона, ушедшего на промыслы из Керженских скитов... Много раз пытался он убежать с заводов, но секли его нещадно — холки иссекут, как на пельмени — опять работает, опять терзается Агафон, тоскует по воле, о лесах, о потаенном Беловодье. И только в тридцать лет он убегает темной ночью. Бежал к востоку день и ночь, провел все лето в

Стр. 61

скитаньях по тайге, питался, как зверь, как зверь ненавидел и боялся человека, а в сердце все-таки берег святой завет о древлем благочестии и нес с собой старинные обряды и предания в дальний басурманский край...

И Фирс Чураев смотрит на иконы смело... С Богом говорит, как с должником:

— Помяни во царствии Твоем душу Агафона!.. Дай место злачно, вечный покой...

Никто никогда не говорил в семье Чураевых о прошлом деда, никто не знал о том, о чем догадывался Фирс из осторожных, воровских бесед отца и матери... Но все же не хотел сознаться, что на душе деда Агафона лежит незамолимый грех, потому что через грех этот им был проложен путь в непроходимые дебри, к святому Беловодью, к теперешнему благоденствию Чураеых и многих истинных ревнителей благочестия...

А все-таки Чураев смутно беспокоится за предка, которого давно считает святым, все-таки вздыхает глубоко и сокрушенно:

— О, Господи, помилуй! Господи, прости!..

И беспокойство вырастало, поднимало и будило совесть, вызывало страх, что Бог потребует возмездия, рано или поздно отомстит Чураевскому роду... Не за гробом, где дед уже дает Ему ответ, а здесь, на земле, накажет — Чураев это чувствует и всеми силами старается забыть, но забывает только утром, днем и вечером, а ночью, в темноте, грех деда снова мучает его угрозами и страхом:

— Где Викул? Почему так долго не возвращается? Почему не шлет вестей о себе? Второй месяц на исходе... Не убит ли, не ограблен ли?!.

— Господи, прости — помилуй!.. Господи, прости — помилуй!

Душно делается Чураеву в часовне, и уже не святою иконою встает в его воспоминаниях дед, а бродягою — разбойником, убивающим в глухом лесу спящего молодого Викула. — Господи, прости — помилуй! — еле выдыхает в страхе

Стр. 62

Фирс Платоныч и пятится от догорающей свечи к дверям.

Влажный сумрак ночи дышит на него запахом пихтовой серы, темными огромными монахами стоят вокруг деревья и обступают его черною тяжелою толпой.

Он идет в жилую избу, где уже давно спит намаявшаяся Филатьевна, но вскоре вновь выходит на воздух и опять идет под косогор, на луг, где возле балагана мерцает огонек и разливается под отдаленный шум реки молодая проголосная песня:

Как на травушку роса

Пала на муравыньку студеная.

Парень девушку любил, спокинул —

С руки перстень оставлял...

— Ишь, Грунька-то все голоса покрыла, — ворчит с собою Фирс Платоныч.

Он доволен, что песня молодежи отвлекла его от мрачных дум, но в то же время не желает потворствовать бесчинству. Да и слова песни: «Парень девушку любил, спокинул» — почему-то больно кольнули его в сердце, как будто напомнили еще о чем-то, давнем, позабытом и тяжелом...

— Ну, будет вам базлать-то! Спите! — неожиданно гремит он, приближаясь к балагану.

И песня обрывается. Вместо нее из балагана слышится здоровый храп Анания и старших косарей.

...Так день за днем прошла покосная неделя. В субботу после позднего обеда все мужики и бабы с девками оседлали сытых лошадей, навьючили сумы и пестрою веселой вереницей опять направились к реке.

Антон ехал впереди. Рассекая грудью лошади быстрое течение, он медленно одолевал брод. Лошадь его осторожно ощупывала каждою ногою отшлифованные камни речного дна и там, где река вот-вот сшибет и понесет ее, она круто поворачивала грудь навстречу волнам и долго боролась с течением. Но вот и берег — и Антон, скаля зубы, любовался, как перебродят остальные, как девки, держа

Стр. 63

сапоги в руках, оголяют коленки и визгливо хохочут от щекотанья по голяшкам буйной ледниковой водой.

Ананий же усаживает в лодку мать с отцом и с быстротой стрелы мчится с ними вниз по быстрому теченью. Завтра в деревне, в часовне, у Чураева моленье и беседа с прихожанами.

Завтра он на целый день забудет о своих делах и думах.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ.

Солнышко еще не вышло из-за гор. В долине над рекой через пороги пышною седой поветью плыл туман. Новый дом Чураевых был выше всех других, и первый луч сперва окрашивал блестящей позолотой его крышу, потом заглядывал в раскрашенные окна второго дома — хоромины, и уже потом заигрывалось хмурыми и маленькими окошками темного старенького пятистенника, в котором жили одни лишь темные, старого письма угодники с рукописными в деревянных крышках книгами «от времен».

С тех пор, как в пятистеннике нашла приют моленная, в ней никто не жил. Лишь изредка на широкой скамье у входа ночевал Фирс Платоныч, и то только тогда, когда его особенно терзали думы и он подолгу, до усталости, молился здесь.

Средняя стена была прорублена широкой аркой, потому моленная вмещала до ста стариков, а их и со старухами в моленной больше не бывало; разве на обедах в большие съезжие праздники бывало больше, зато тогда распахивались широко двери хоромины и никто не уходил без угощенья.

Пятистенник стоял в длину с востока к западу, окошками на юг и на восток. Но оттого, что на восточной стороне был полусадик, а на окошках спиною к солнышку стояли иконы, в моленной всегда было сумрачно. А темно-зеленая с синими цветками покраска стен и потолка

Стр. 64

усиливала сумрак, и потому-то по утрам, перед моленьем, старух и стариков — о молодых и говорить не надо — в моленную не манило, хоть там и много было скамеек для тихой предмолитвенной беседы. Все прихожане собирались в ограде, размещались на завалинках, и на крылечке, и особенно на большом раскрашенном крыльце хоромины, откуда были видны река, и горы, и плывущий над речной долиною туман, и небо над горами — весь Божий свет.

К большому новому дому молельщиков тоже не тянуло. По праздникам там возле лавки больно много толклось всякого народа всяких вер. Они смеялись, озорничали, жевали серу, грызли орехи и подсолнухи. Бывали даже и такие, которые табак курили.

И хорошо, что коридор нового дома с широкими дверями лавки выходил не в ограду, а на улицу, и от моленной его не видать. А то соблазну было бы немало.

В Петров день, еще до солнышка, в ограду на мураву-траву и на крылечки моленной и хоромины собрались степенные старики и старухи, мужики и молодицы и даже малые ребятки. Все в черных нанбуковых кафтанах, сарафанах и поддевках. Даже босоногие, вихрастые, без шапок, мальчуганы — и те в новых черных «подоболочках» из дешевого сатина.

У старух — листовки в руках, сшитые из узелков холстины, у стариков — цветные стеганые коврики величиною в две ладони, чтобы при земных поклонах не касаться пола чистыми руками. У иных же просто старые замызганные костыли в руках. У двух малюток-девочек — желтенькие, из чистой бересты, туесочки. У одной хворает дряхлый дедушка, у другой при смерти бабушка. Дедушка Чураев польет им в туесочки благодати Божьей, разведенного богоявленскою святой водой с медком причастия — крупищатой мякушки, хранимой от времен издревлего благочестия, которую дала святому отроку Андрею Олонецкому Сама Богородица, и дедушка и бабушка заочно причастятся сами.

Стр. 65

На девочек-малюток и старые, и молодые смотрят ласково и спрашивают озабоченно:

— Не умерла, знать, еще бабонька-то?..

— Дедка-то твой с языком ли? Нет, бабонька не умерла — причастья с непорочною отроковицей ждет. И дедка с языком — сам, немощный, послал к наставнику малютку с туесочком. Принесут малютки благодати — тогда и умереть нестрашно. В черном и блестящем, как крыло ворона, сатиновом кафтане, умытый и причесанный, вышел на раскрашенное крыльцо своей хоромины Чураев. Он в пояс поклонился прихожанам, и голос его звучал сегодня мягче и распевистей:

— Ну, старички почтенные... Помолимся! — Приветливо сказал он и первый шагнул на узкое крыльцо моленной, а из сеней тремя ступенями поднялся в горницу — молитвенное место, горнее...

И горница вслед за наставником наполнилась фигурами молящихся в темных одеждах, отчего в моленной стало еще сумрачней.

Передняя стена, опоясанная поперек широкой деревянной полкою, покрытой цветною холстиной, украшенная темными, старинными иконами, тяжелыми большими книгами, кадильницей, похожей на железный ковшик с ножками, и желтыми, своей работы, восковыми свечками, — остановила на себе все взоры.

Все долго молча крестились, кланялись, шурша сатином, нанбуком и кашемиром; потом наставник отделился от толпы, шагнул вперед и, метнув направо в сторону Кондри суровым взглядом, громко произнес:

— Слава и ныне!

Звонко и отчетливо, почти сердито, зазвенел Кондрин голос:

— Слава Отцу и Сыну и святому Духу... И ныне и присно и вовеки веков... Аминь!

И все, как пшеница-черноуска под напором ветра, враз поклонились в землю — положили «Начало»...

Стр. 66

Чураев первый поднимается и крестится, а Ананий уже подносит ему дымящуюся кедровой серою кадильницу. Наставник подходит к иконам и поочередно и крестообразно кадит им с внятной и простой молитвой:

— Господи помилуй! Господи благослови!..

Ананий озирается на стариков, потихоньку кашляет в руку и дребезжащим сиплым голосом заводит древнеправедный мотив:

— Господи-е, по-ми-елуй, Господи-е, по-ми-елу-й, Господи-е, по-ми-и-елуй!..

Безрадостную песнь дружно подхватывают старики, и сумрачная моленная изба качается на волнах старого унылого мотива, напетого еще издревле замурованными в подземельях христианами.

— Рцем — двенадцать! — резко покрывает голоса приказ Чураева. И голоса все громче и увереннее, все печальнее поют:

— А-а-Господи-е, поми-е-луй, а-Господи-е, поми-и-елуй!..

Перед иконами мерцают огоньки свечей, с темных стен смотрят разведенные по синему фону зеленые растенья и цветы. На растеньях висят яблочки, похожие на красные блины, на яблочках, воткнувшись в них клювами, а ножками опираясь на синий воздух, питаются неведомые птахи. А с потолка глядит на всех желтой краской нарисованное солнышко, похожее на распустившийся подсолнух.

— В землю прими ны, я же еси от земли взят бысть... — поют, перегоняя один другого, старики.

Фирс Платоныч продолжает кадить, а звонкий голос Кондри покрывает голоса:

— И ныне и присно...

— И во-о-ве-я-ки ве-е-ко-ом а-ями-ень! — загробно, скорбно и сиповато заканчивает Ананий.

И вновь черные колосья с шумом падают перед иконами.

Но снова поднимаются все на ноги, и снова тишина. Снова руки всех поджаты на груди, кисти под локтями или под-

Стр. 67

мышками — и Фирс Платоныч над раскрытой книгой зычно произносит:

— Иже возлюбит мать или отца своего паче Мене — несть Мене достоин...

Качает лысой головою Прохор Карпыч, длинный, малоносый и белобородый шурин Анкудиныча. По своему он понимает слова писания и вспоминает про племянника Самойлу, ушедшего в поморские скиты.

— Иже возлюбит брата или дщерь свою паче Мене — несть Мене достоин! — провозглашает Фирс Платоныч.

— Да, вот Он што, Господь-от, говорит... — вслух произносит Прохор Карпыч и наставительно озирается на молящихся соседей, как будто этим хочет показать им, что осуждает он всем ведомый поступок племянника, Самойлы.

Не идет на ум ему молитва. Опозорил его зять Данило Анкудиныч, обидел, отшатнулся от Чураева — свою моленную, слыхать, затеял... Шушукается с разными прохожими, втай беседует по праздникам, а в беспоповскую, свою моленную нейдет.

— Аще да никто же избежит геенны вечные! — заканчивает дьяк-простец угрозу за измену Господу.

— О Господи, прости — помилуй? — в страхе произносит Прохор. Жалко ему Анкудиныча, и Самойлу жалко. «В геенну?.. Уж больно круто и сурово што-то! Нет, надо уговорить Данилу, надо, чтобы покорился он и раскаялся. Да где же? Больно упористый! И сын в него пошел; ишь что затеял — ушел в какие-то поморские скиты, Бог весть в какие страны. И не иначе, как за новой верой... Не иначе!..»

— Потеряли-де мы веру вместе с книгами, потеряли-де мы истинного Бога.

И Прохор Карпыч слушает Чураева, а понять не может. На уме свое идет: «Было дело, — вспоминает Прохор, — прятали мы книги и иконы, в мешках муки спускали их на дно озер и рек — отопревали длинные веревки, погибали книги и иконы. А

Стр. 68

то еще случалось — перед обыском начальства складывали книги в печи, загораживали их дровами; затопляли печи, когда начальство врывалось в избы, — сгорали, истлевали книги в пепел».

— Было дело. Было дело, Господи прости нас грешных, — уже вслух говорит Прохор и крестится и кланяется без очереди, один среди стоявших неподвижно одноверцев.

Молодые мужики, и бабы, и ребятки видят, что самый почтенный дедушка Прохор, самый ласковый и тихий, крестится и тоже начинают креститься и кланяться, но Ананий слышит шорох, строго озирается на задние ряды — и все опять стихают, пойманные на ошибке.

А Прохор Карпыч опять про Анкудиныча и про Самойлу: «Не женил вовремя сына. Не взял Анну у Чураева — вон какая ягода-девица бедняку досталась... Загордился — вот и наказал Господь... Ушел в поморские скиты Самойло — вера верой, а бабу тоже надо...».

— О Господи, прости! — спохватывается Прохор Карпыч и, чтобы отогнать навязчивые размышления, того старательнее крестится и бьет поклоны.

Кланяется Прохор Карпыч Богу, а видит крупную фигуру Фирса в черном лоснящемся от новизны кафтане. Кланяется Богу, а Чураеву завидует: «И почет ему и уваженье... И богат он, и славутен... И сыны у него — как три ястреба. Особливо же речист-востер был меньшак, Васютка!.. Ух, забросает он еретиков огненными словесами. Не даром Фирс не пожалел денег, сызмалетства отослал в Москву в ученье»...

И рядом с завистью в душе Прохора укладывается почтенье к Фирсу. «Спаси его, Господи, помилуй!.. Прости его, Господи, коли он в чем Тебя прогневал! Любит Фирс почет и богатство... Любит стоять повыше других-прочих. Прости его, Господи, помилуй»! — шепчет Прохор и трясет белой, длинной бородою и швыркает в себя пахучий дым от кадильницы маленьким ребячьим носом.

Так пробеседовал с собой и с Богом все моленье Прохор Карпыч, показалось ему моленье легким и корот-

Стр. 69

ким, когда услышал, что уже задвигались, зашевелились, зашептались старики и старухи, отодвинули от стен скамейки, сели отдохнуть после молитвы... Молодые вышли на крылечко, ребятишки разбежались по ограде. А Фирс Платоныч стоял у столика над закрытой книгой и всматривался в свою душу, накапливал сильных слов для беседной речи к прихожанам.

Ограда покраснела от нарядов полнотелых девок, Груниных подружек. Ленивые молиться Богу, они пришли к Чураевым из любопытства: по праздникам в ограде у Чураевых всегда людно и что-нибудь есть новое: либо с заимок крестить ребенка привезут, либо с верховья реки кто-либо «убегом» брачиться приедет, либо просто разговор занятный кто-либо затеет. Всех занятнее говорит всегда замужняя Анна Фирсовна... Смеется белым, полным лицом своим со складкою под подбородком и рассказывает девкам, как надо замуж выходить, да как ребят родить, да как мужей на привязи возле себя держать. Девки фыркают от смеха и стыда, розовеют, как заря по утру, а все-таки все тянутся к Анне, замкнут ее в кружок и смотрят в маслянистые глаза речистой молодухи. И чаще всех, смелее всех выспрашивает у сестры шустрая и кругленькая Груня. Так и тянет к уху Анны сочные, малиновые губы: спросит тайное — и щурит на подружек синие глаза, морщит в смехе розовый носик с крупными игривыми ноздрями.

И все позабывают, что в моленной Фирс Платоныч со стариками и старухами о спасении души да о смертном часе говорит. На красных сарафанах не раз останавливался острый взгляд Анания. Ему беседовать со стариками не приходится, у него свои дела в ограде — доглядеть за благонравием. А тут еще приехали беглые жених с невестою. Беда их в том, что жених-то беспоповец, как и все Чураевские прихожане, а невеста из спасовского согласия. И хочется ей выйти замуж, и боится оскорбить родительскую веру. А жениху брак закрепить необходимо поскорее: начинается страда — своя работница ко времени.

Стр. 70

Жених с невестою стоят возле оседланных, в мыле, лошадей, невеста даже и шаровары не сняла, лицо у ней девическое, виноватое и вместе с тем задорное, потому что незнакомые девки и бабы на нее глаза свои проглядели.

— «Ой, стыдобушка... Ох, провалиться бы мне»... — сквозит в ее глазах, и не может она войти в чужую незнакомую моленную. Но Ананий, хоть и скуп на слово, а резонит:

— Решилась от родителей бежать — дак надо уж к одному берегу прибиваться... Нечего робеть-то!..

Да и жених не робок, в бороде, годистый.

— Снимай шаровары-то да пойдем скореича... Окрутит нас дедушка Чураев, а там уладится как-нито...

А Анна Фирсовна уже тут как тут, подле невесты:

— Пойдем-ка сперва в сени. Переодевайся!.. Где у те наряд-то брачный?

Груня отвязала от седла суму, достала из нее красный узел с вкусным запахом ситцевой обновы и позвала подружек:

— Пойдемте, девки, невесту обряжать.

Оттолкнули девки от невесты растерявшегося жениха. Спрятали ее в сумрачные сени хоромины и зазвенела там многоголосая обручальная:

— Ай, не полати-то ли гря-анули,

Да по рукам-то девку вда-арили...

Звончее всех поет Груня, а Анна Фирсовна, повязывая кашемировою красной шалью невесту, торопливо спрашивает у нее:

— Как зовут-то?

Подхватили девки беглую свадьбу на высоко взлетевшие крылья песни и растрогали сердце незнакомой девушки.

Залилась она слезами, слушая певучие слова:

— Ай, как не печь-то повали-илася,

Да у нас Агафья заручи-илася-а-а...

Стр. 71

Все дружнее поют девицы, все вольнее берут за сердце их слова:

— Да бежит речка, речка бы-ыстрая,

Да речка быстрая, струистая-а,

Ай, как бежит она по камушкам,

Да по камням, пескам, под го-орушку...

Поют печальное, а самим весело. Торопливо снарядили Агафью под венец и шумною толпой ввели в моленную, поставили перед задумчивым лицом Фирса Платоныча. Сообща все помолились за нее, когда ее переводил наставник из спасовщины в беспоповщину. Простояли обряд благословения брака, искололи насмешливыми взглядами неповоротливого новобрачного, пошушукались промеж собой: «Не первую, должно, берет... Небойсь от первой-то ребята есть... Ишь, бородатый». И снова вышли все из темной моленной, на мураву-траву, на солнышко. А Фирс Платоныч все еще в моленной — со стариками посидеть остался. Высоко поднялось на небе солнышко — уже давно коровы и быки, задрав хвосты, прибежали из лесу и толкутся в тени возле амбаров и дворов. А Фирс Платоныч все еще не ел.

Уже уехали новобрачные для новой жизни где-то на заимке, для ожиданья там гнева и прощения великодушных родителей — только тогда сноха Варвара вошла в моленную и с поясным поклоном напомнила свекру:

— Ты, батюшка, ведь все-то голоднехонек.

— Не один говею, мила дочь!.. Вишь, тут и другие не обедали, а Бог хоронит, не умерли!.. — и он, вставая со скамьи, сказал немногим старикам, сидевшим тут же: — сказано бо, есть в писании, што не хлебом одним человек питается... Ну, старички! Спаси вас Бог, да не убоимся во веки! — прибавил он многозначительно и загасил догоравшую свечу у иконы Спаса.

Сгорбившись и темнея на яркой зелени кафтанами, старики устало побрели из Чураевской ограды по домам. Чураев же шагал на крыльцо хоромины молодо и твердо. Взгляд

Стр. 72

его неодобрительно скользнул по красным сарафанам дочерей, звонко смеявшихся возле ворот, потом через ворота за реку, к маральникам, потом поднялся к летевшим над горами облакам...

У большого нового дома, возле лавки, в которой торговали зять Филипп и Кондря, шумела пестрая толпа, а в ней ширыкала гармоника, и Антон в желтой рубахе и широком лаковом ремне, слегка перебирая лады гармоники, манил глазами Груню от ворот и потихоньку подпевал:

Эй, выйди мила на крыльсо-о

Да дай с правой руки кольсо-о...

Чтобы не слышать песен, Чураев плотно затворил дверь в сени. Парасковья Филатьевна сидела за столом в прохладе сеней и, подсыпая Фирсу Платонычу в сусло свежей ягоды-клубники, уговаривала сноху Варвару:

— Да ляжь ты, отдохни немного... Пускай Грунятка похлопочет. А то и у Анны жиру много — пусть подсобит...

Чураев ел медлительно, рассеянно и думал о своем. Ананий, отворивши в сени дверь, спросил его с крыльца:

— Как, батюшка, завтра за маралов не возьмемся?

Фирс Платоныч не расслышал или крепко думал о своем и не ответил.

— Мужики, мол, наниматься пришли — маралов ловить. Рога-то поди надобно снимать уж.

— Орудуй сам. Не маленькой! — откусывая хлеб, сурово проворчал Чураев и опять ушел в себя.

Ананий вышел на ограду к мужикам и сел с ними в тени возле завозни так, чтобы через ворота была видна заречная часть гор и городьба маральников.

Он повел с ними речь не о поденной плате, а о том, что в прошлом году ловили также, да трех самцов изувечили.

— Перво-наперво уговор, ребята, вот какой, — бабьим голосом наставлял Ананий дюжих мужиков, — хоша он и зверь, а с ним надо не круто поступать, потому он на худой конец две сотни стоит, а изувечил — за него пя-

Стр. 73

титку не дадут... Его надобно так поймать, штобы ногу не сломать нога у него тонка, а наипаче всего надобно рога беречь... В рогах у него и вся цена...

Ананий уговаривал работников беречь маралов, а у самого под редкими волосьями пониже скул так и ходили желваки. Никто так не сердился на маралов при съемке с них рогов, как он. Весь вытянется в струнку, станет легким и упругим, и никто ни слова от него не услышит за целый день, пока гоняют-ловят быстроногих перепуганных маралов. Когда же марал пойман, Ананий всегда первый схватит его за рога, первый сядет ему на спину, хотя марал, растянутый за ноги веревками, лежит уже на земле с бездонным ужасом в прекрасных выпуклых глазах.

Ананий, предвкушая свои победы над маралами, передвигал челюстями и сквозь стиснутые зубы наказывал мужикам:

— Ну, дак завтра спозаранку... Благословясь, начнем, ребята!..

Светло-синие глаза его, прокалывая пространство, нащупывали за рекой в паутине жердей живые точки и несли туда острые стрелы охотничьей страсти и хищного самодовольства.

Георгий Гребенщиков.

(Продолжение следует).