Не-Буква. [Василевский И.М.] «Окно». Трехмесячник литературы. Книга I. Париж. 1923 // Накануне: Литературное приложение. 1923. 20 мая. № 53 (приложение к № 338). С. 6–7.

 

 

Не-Буква

«Окно». Трехмесячник литературы. Книга I. Париж. 1923

 

В свое время Петр Великий успел послать на запад лишь несколько десятков русских. Теперь по всем столицам Европы разбросано огромное количество беженцев из России. Это ли не прогресс?

Петр Великий употреблял все усилия, чтоб прорубить окно в Европу. Пухлый том, вышедший ныне в Париже, — это, напротив, — «Окно» из Европы.

В сборнике представлен весь «цвет эмиграции», все «имена». Но до чего же унылое, до чего безнадежное впечатление оставляет альманах. Нет и проблеска живой жизни, нигде не бьется живой пульс, и бесцветными и безрадостными остаются бездушные страницы.

Это так странно. Здесь представлены такие авторы, как И.А. Бунин, А.И. Куприн, бесспорные и крупные мастера. Что сделала, что только сделала с ними эмиграция, долгие и нудные годы, проведенные вдали от родины.

Как жутко беспомощен, например, «Безумный художник» Ив. Бунина. Как будто не большой художник с богатой палитрой, а какой-то умничающий гимназист написал эту слабую вещь, в которой нет ни одного живого штриха, ни одного бунинского мазка. Безумный художник, герой рассказа, хочет нарисовать рождение Спасителя, но вместо величавой и радостной картины рождения, помимо его воли, получаются эшафоты и виселицы с удавленниками. Она кажется символической, эта тема в этом сборнике: и все лица на картине, «ощеренные, клыкастые, с глазами, выкатившимися из орбит, — были столь искажены ненавистью, злобой... что их можно было признать скорее за лица скотов, зверей, дьяволов, но никак не за человеческие».

Ах, это не случайно ненависть и злоба не дают иных результатов. Горе «безумным художникам», мечтающим из этих вот, отравленных источников почерпнуть свои вдохновения.

Где молодость, простая, чистая

В кругу любимом и родном?

И ветхий дом, и ель смолистая

Среди сугробов под окном? —

— спрашивает Бунин в одном из своих стихотворений в этом же сборнике «Окно». Все это осталось там, в России, на отрицании которой объединились все авторы эмигрантского альманаха, в той России, которую они упорно мечтают переделать по своему, вернуть к старине.

России нет, — уверены они. Г-жа Гиппиус, например, в стихотворении, посвященном Петербургу, говорит:

Свершилось. В гнили, в мутной пене,

Полузадушенный лежишь...

На теле вспухшем сини тени,

Закрыты очи. В сердце тишь.

Только так и может писать З.И. Гиппиус о Петербурге, о России. Разве они могут, разве они смеют жить без г-жи З.И. Гиппиус?

Кроме этой панихиды г-жа З.И. Гиппиус выступила в сборнике «Окно» с воспоминаниями об А.А. Блоке. Дело, впрочем, не столько в самом погибшем поэте, а в возможности в непритязательной мемуарной форме свести счеты. — Иванов Разумник? О, это «переметчик», «темная личность», едва ли не большевик... Андрей Белый? О, «Боря Бугаев — воплощенная неверность; такова его природа». Занятая такого рода сплетнями, говорливая дама так-таки и не успела почти ничего рассказать о самом Блоке, которого она томно именует: «Мой лунный друг».

Конечно, А.А. Блок покойник. Но этим не надо пользоваться: «говорили (!), что он кутит, что он пьет, уходя один, пропадая по ночам». Или еще хуже: «если на Блока наклеивать ярлык, то ни с каким иным, кроме черносотенного, к нему и подойти было нельзя».

— Сударыня, говорите о себе, и мы вам легко поверим. Но указания на черносотенство автора «Двенадцати», да еще в ваших устах, — звучат игриво, но не убедительно.

По уверениям г-жи З.И. Гиппиус, пред ней покойный Блок благоговел неимоверно. Увидев, например, рукопись книги ее стихов, Блок «стал смотреть ее очень внимательно (хотя все стихи он уже знал давно)». «Я говорю: хотите Александр Александрович, выберите, какие вам больше нравятся, я вам их посвящу».

Блок, конечно, так и встрепенулся, возликовал чрезвычайно. «Можно? Очень хочу!»

Ну, еще бы! Каждому лестно погреться в лучах славы г-жи Гиппиус. И совершенно понятно, что хотя Блок по своей воле резко отмежевался от г-жи Гиппиус и всего ее кружка, узнав о том, что г-жа Гиппиус «взорвала мосты между собой и Блоком», — Блок этим страшно терзался. Как было ему, бедному, на свете жить без лунной дружбы г-жи Гиппиус!

И теперь, в своих воспоминаниях, этот «лунный друг», широко пользуясь тем, что Блок в могиле, и опровергать ничего не станет, рассказывает, что покойный поэт мучился без нее и, будто бы, увидев ее как-то в трамвае, так и ринулся. «Подадите ли вы мне руку»?

Г-жа Гиппиус — женщина добрая, пожалела поэта, но отказала. «Лично, — да. Только лично. Не общественно!» — ответила она.

Ну, Блок, конечно, так и просиял. «Благодарю вас» — сказал он и сейчас это «целует руку». «Я ведь вас очень люблю» — дословно заявляет А. Блок тут же в трамвае.

— Рауль, говоришь? В полсапожках, говоришь, в лаковых? Ну-к что ж, я верю, — говорит добрый странник Лука героине Насте в горьковской пьесе «На дне».

Еще и еще описывает изумительного Рауля и лаковые полсапожки г-жа З.И. Гиппиус: «Я встаю, мне нужно выходить — Прощайте, говорит Блок (лицо его в это время, конечно, «трагично» настолько, что это видно даже всем сидящим в трамвае). «Мы не стесняемся, говорим громко» — описывает З.И. Гиппиус. Еще бы она стала стесняться!

— Прощайте, — говорит Блок: «Благодарю, что вы мне подали руку». З.И. Гиппиус бубнит все то же: «Общественно — между нами взорваны мосты. Вы знаете. Никогда! Но лично...»

Я опять протягиваю ему руку... Опять он наклоняет желтое, больное лицо свое, медленно целует руку. «Благодарю вас!» И все. Это был конец, наша последняя встреча на земле, — сообщает ныне миру «лунный друг» покойного.

А.А. Блок умер, но старая формула «врать, как на покойника» — не всегда приносит результаты. В воспоминаниях самой же З.И. Гиппиус имеются предательские черточки, доказывающие, что отношение к ней «лунного друга» вовсе не было так исключительно почтительно. По крайней мере, от ее приглашения сотрудничать с ней он резко отказывается, на посланную ему книжку стихов Гиппиус не откликается, и когда при встрече с А.А. Блоком после его женитьбы З.И. Гиппиус спрашивает его: «Вы не хотите меня познакомить с вашей женой?» — А. Блок отвечает определенно: «Нет. Не хочу. Совсем не надо».

Можно думать, таким образом, что А.А. Блок довольно правильно оценивал своего «лунного друга», старательно позорящего его имя. Ей, г-же Гиппиус, надо доказать свое: «Вот это забывают обыкновенно, а это надо помнить: большевики — позор России, несмываемое с нее никогда пятно». И для этой вот своей «политики» она уверяет, что Блок, будто бы, горько раскаивался и в том, что он написал «Двенадцать», и в том, что «добровольно работал с Луначарским и Горьким», и, вообще, очень жалел, будто бы, что он не г-жа Гиппиус. За это г-жа Гиппиус согласна даже простить поэта, «Страданием великим и смертью он искупил свою вину». «Он навеки наш» — ликует г-жа Гиппиус. Опровергать «лунного друга» не приходится. Г-жа Гиппиус, уверяющая, что Блок будто бы каялся, и восторженно благодарил ее за то, что она согласилась протянуть ему руку, и горько жалел о своих заблуждениях — остается в блестящем одиночестве. Не А.А. Блока, а только самое себя нарисовала эта неприятная эмигрантская дама.

Рядом с г-жой Гиппиус напечатан рассказ Ал. Ремизова под звучным, но невразумительным заглавием «Алазион». Миллион германских марок, миллиард американских долларов тому, кто сможет объяснить, на каком языке написан рассказ, какой смысл имеют все эти «мутчики первонебные», «безустые погибельники», «ярые похитники», «зубатые сидни от черного зинутия», «серные синьцы из смоляной горячины», и т.д. и т.д. Все эти слова — взяты с одной только (94-й) страницы рассказа. На одной этой странице легко найти еще десятки столь же выразительных изречений («Они хочут свою образованность доказать, и нарочно про непонятное говорят»), а во всем рассказе их не пересчитать. «Вьюнилось, «мателило», «взбурилось», «омжило», «говеен» и даже «выкрклю»... На каком это языке, и за что, собственно, за какие прегрешения издевается надо мной, читателем, автор, гримируясь под того беса, — героя его рассказа, который был «без головы, глаза — на плечах, и две дыры на груди, вместо носа и уст».

Совсем, как у странницы Островского, которая побывала в такой земле, где живут «люди без головы и без спины, одна только ноздря».

Не хочется перечислять дальнейших произведений на редкость бесцветного, сплошь бесталанного эмигрантского альманаха. Здесь и Борис Зайцев с вялой стилизацией, и Д.С. Мережковский с исключительно нудными отрывками по египтологии и пр. и пр.

Все авторы как будто в одинаковой степени отмечены роковой печатью бесплодия, неизбежного в тех случаях, когда в сердце писателя вместо любви — злоба и ненависть, вместо творческого «да» унылое «нет», отрывающее его от родной земли, от живой жизни.

Окно в Европу, прорубленное Петром, — увы! — на целые столетия оказалось забрано густой тюремной решеткой. Но решетка, — это, по крайней мере, что-то внешнее, что можно убрать.

«Окно из Европы» не только снаружи, но и внутри до самого дна пропитано эмигрантской злобой и мстительностью, обывательским недомыслием и узостью.

Это страшнее решетки. Ибо этого не снимешь. Это — навсегда.