Адамович Г. «Русские записки», ном. 4. Часть литературная // Последние новости. 1938. 21 апреля. № 6235. С. 3.

 

 

 

Георгий Адамович

«Русские записки», ном. 4. Часть литературная

Если бы в литературном отделе обновленных «Русских записок» не было ничего, кроме пьесы Сирина «Событие», то и в таком случае интерес к нему был бы обеспечен. Сирин — бесспорно виднейший из писателей «пореволюционного» поколения. Пьеса его вызвала у нас самые противоречивые толки. Проверить в чтении шаткое, подчиненное всевозможным случайностям, театральное впечатление рад будет всякий.

Напомню, что на первом представлении комедия успеха не имела. На втором она, наоборот, очень понравилась зрителям. Это расхождение в оценках было довольно своеобразно истолковано: на премьере, будто бы, присутствовали люди, ищущие к чему бы придраться, люди, утратившие способность с настоящей непосредственностью и свежестью «реагировать» на произведение искусства, короче — снобы; на втором — широкая публика, сразу поддавшаяся очарованию таланта и мастерства. Принужден по этому признаку причислить себя к снобам, — с некоторым удивлением, впрочем, что до сих пор Сирин именно в рядах литературных гурманов и вербовал своих поклонников, а широкие читатели предпочитали других авторов. Почему на спектакле в Русском театре произошла метаморфоза, — понять трудно — но так как всякому факту надо найти объяснение, примем то, которое было предложено. В конце концов, это была только гипотеза, срок существования которой был определен короткий — до выхода «Русских записок».

Прежде всего следует «заявить отвод» против распространенного мнения, будто не самый текст, а лишь пригодность его к воплощению на сцене — мерило для суждения о пьесе. Не важны, будто бы, литературные достоинства драмы или комедии, важна театральность, сценичность! Какие бы ни приводить в пользу такого суждения доводы, история их опровергает. Удержалось на сцене только то, что еще можно читать. Правило не знает, кажется, ни одного исключения, хотя и допускает колебания. Мольер, например, проигрывает в чтении и выигрывает при «свете рампы», а Ибсен, и, в сущности, даже Шекспир, именно в книгах вырастают. Нет ни одной бесспорно ценной в театральном отношении пьесы, которая не имела бы ценности и литературной, — разве что какая-нибудь «Дама с камелиями», которую большая актриса еще способна оживить или хотя бы гальванизировать! Но «Дама с камелиями» и ей подобные вещи, — не столько пьесы, сколько роль.

Впечатление от «События» в чтении сильно отличается от впечатления сценического. В постановке режиссерская фантазия кое-что заслонила, кое-что сгустила, и вообще обошлась с авторским замыслом приблизительно так, как Мейерхольд поступил с «Ревизором»: затушевала реализм, подчеркнула «гротеск». Особенно это чувствуется во втором акте, где у Анненкова на сцене с самого начала был сон, сумасшедший дом, кукольное царство, все что угодно, только не жизнь, и где отдельные реплики падали так же безумно, как «сыр бри» в блоковской «Незнакомке». Пьеса проще постановки и лишена того подчеркнуто-«модернистического» привкуса, который был придан ей театром.

Она очень искусно написана, но внутренне довольно бедна. С Сириным, по-видимому, происходит то же, что произошло со значительной частью европейского искусства после окончания вагнеровской тирании и с целым слоем европейской литературы после символизма: реакция на слишком назойливые «глубины», порой с чужих слов усвоенные, отталкивание от бездн и тайн привели к тому, что не осталось не только мнимой содержательности, но и подлинного содержания.

«Событие» — упражнение на случайную тему, фокус, очень ловкий и по-своему, может быть, занятный. Невозможно, однако, представить себе, чтобы он мог кого-нибудь взволновать или просто задеть: все в этой пьесе так вылощено, так сглажено, что ее эластически-бесшумный ход не вызывает в сознании никаких отзвуков. Правда, можно возразить, что Сирин и хотел написать комедию, так сказать, «ни о чем», о пустоте, символизируемой отсутствующим, никому в действительности не угрожающим Барбошиным. Но не будем играть словами: скучные истории вовсе не должны быть скучны, а повествование ни о чем может быть полно смысла! Не сомневаюсь, что такой смысл можно усмотреть в «Событии», а при желании и умении можно сочинить трактат об утаенной «философии» этого произведения. Но как опытному оратору покажи палец, и он способен будет произнести об этом пальце двухчасовую речь, так в наше время изощрилась и критика: мы научились всюду открывать вторые и третьи течения, наслоения планов, сюжетные сплетения, — и, признаться, чем очевиднее пустота объекта наших домыслов, тем легче он им поддается! Построения бывают сами по себе очень убедительны и стройны, беда только в том, что они не имеют отношения к тому, к чему будто бы относятся.

На прошлой неделе мне случилось рассказывать о пьесе Леонова «Половчанские сады». Она гораздо серее написана, чем «Событие», без сиринского блеска и остроумия. Она гораздо старомоднее по стилистическому наряду. Но она и значительнее в своем удельном весе, чем эта комедия «с легкостью в мыслях необыкновенной»! В ней человек — автор «s'engage», то есть отвечает и рискует всем своим ощущением и пониманием жизни, и самое творчество представляет себе, как нечто, это ощущение и понимание отстаивающее. Другое сравнение: на французской сцене идет сейчас пьеса Мориака «Асмодей», не шедевр, не что-либо такое, что будет жить десятилетиями и веками, но вещь, заставляющая всякого живого человека насторожиться, потому что живая и сама. В «Асмодее» — не анекдот, а как бы разряд лучистой энергии, накопившейся в нескольких душах... Конечно, каждый волен писать как хочет и о чем хочет, и нелепо проводить параллели с намерением что-либо внушить! Творческая натура свободна. У Сирина к тому же с Мориаком нет ничего общего. Но подумаешь: ведь он же не менее талантлив, чем Мориак, — и что же случилось с «царственной» русской литературой, что мы должны от даровитейшего из наших экс-молодых писателей, как подачку, принимать с благодарностью сущий пустячок, вариацию на гоголевскую тему без гоголевской трагической силы, квази-метафизический водевиль, при ближайшем рассмотрении оказывающийся водевилем обыкновенным? Вопрос без ответа. Напрасно только полагают многие, что именно этот скользящий, изящно-беспечный, ни на чем не задерживающийся жанр и есть «новое слово» в литературе, будто бы соответствующее самым современным, самым «столичным» требованиям, и призванное заменить все прежние бытовые и проблемные махины с нытьем и настроениями. Не только это не так, но это и не может быть так! Нытье следует оставить, настроений тоже надо бы поубавить, но самые глубокие стремления новой литературы по-прежнему серьезны и обращены к тому, что одушевляло их всегда. Отсюда-то и смущение, — что случилось с нами — русскими, все еще хвастающимися «наследием Толстого и Достоевского», и теряющими на это наследие права? Ведь вот от Мориака к этому «наследию» — прямая соединительная связь. Одно в другом продолжается — с индивидуальными и историческими поправками, разумеется, — но с единством предмета, потому что человек все тот же, и перед ним все та же жизнь. И притом, повторяю, мориаковский «Асмодей» это вовсе не шедевр, далеко нет! Но, во всяком случае, по качеству и уровню вдохновения это продукт более «столичный», нежели все то, что боится мысли, чувства, страсти, жизни, и, уж чего совсем Боже сохрани, каких-либо социальных откликов!

Все знают — хотя бы по газетным пересказам — какая в «Событии» фабула. Характеры в пьесе лишены сложности, и видна в них лишь одна для каждого черта: по знаменитому пушкинскому сопоставлению, персонажи Сирина — не шекспировские Шейлоки, а мольеровские скупые. Зато диалоги превосходны, — всегда точны, метки, и остро-своеобразны. Именно в разговорной ткани пьесы дарование автора и сказывается, — и сказывается с такой наглядностью, что писательский престиж Сирина выходит из этого испытания ничуть не умаленным. Только странный это писатель, холодный, запальчиво-безразличный, и в ответ лишь безразличное любование возбуждающий!

«Иностранец» Ив. Шмелева похож на отрывок из повести или романа, но может сойти и за самостоятельную вещь. Как часто у Шмелева бывает, как было в «Няне из Москвы», сущность действия раскрывается сквозь слова третьего лица. Несметно богатый американец влюбился в русскую певицу, жену больного офицера, а узнаем мы об этом из рассказа его шофера. Рассказ дополнен письмом самой певицы к мужу и в нем по-новому освещен. Заранее можно быть уверенным, что идиллии у иностранца с этой женщиной не выйдет, — а по Шмелеву, пожалуй, он потому и полюбил ее, что она такая недоступная, особенная, чистая, такая «русская». Столкновение «русской» души с западной — постоянная тема Шмелева. Многое можно бы сказать об его взгляде на эти души, а в особенности о каком-то насильственном, безнадежном стремлении ограничить Россию особыми, теремными, допетровскими, шмелевскими рамками. Но в своей области он всегда художник, и остался им и в «Иностранце». Из тысячи фраз его фразу, витиевато-восторженную, неповторимую по интонации, по «придыханию», узнаешь сразу, — а не этого ли ищет, сознательно или безотчетно, каждый писатель? Боюсь только, что к «Иностранцу» критически отнесутся читательницы, — и довольно резонно возразят, что дама, завтракающая на террасе летнего ресторана в розовом бальном платье, не так уж «исключительно-элегантна», как утверждает автор. Но между модой и литературой разлад возникал не раз.

Очень приятны простотой и свободной от всякой рисовки скромностью заметки Сергея Лифаря об его «первых шагах в дягилевском балете». В них нет никаких отвлеченных соображений, но вместе с тем — они умно написаны, и талантливый человек в них чувствуется в каждой строке. И не только талантливый, а и подлинно «одержимый» своим искусством, только для него и только им живущий.

Стихи подписаны именами Ирины Кнорринг, Довида Кнута и Ант. Ладинского. У Ладинского — оригинальная и блестящая смесь романтической порывистости с классической точностью определений. У Кнута — лиризм, окрашенный на этот раз в библейские тона и в них окрепший. Второе его стихотворение, с настойчиво повторяющимися словами: «возвращается ветер на круги своя» — достойно того текста, о котором напоминает.

Ирина Кнорринг печатается до крайности редко. Если это возвращение в литературу после долгого молчания, надо его приветствовать, — тем более что стихи хорошие, проникнутые той неподдельной женственностью, с которой часто связаны некоторая бледноватость и расплывчатость стиля.

 

Лета не было в этом году.

Лето кануло в темном бреду,

 

В жутком мраке пустых и бессолнечных дней,

Где теперь с каждым днем холодней.

 

Ты один в ореоле бесснежной зимы,

Где навеки несхожие мы.

 

Я одна — в темноте, где надежды и ложь.

Ты в мою темноту не сойдешь.

 

Лета не было в этом году,

А зимой я тебя не найду.

 

Обстоятельна и богата сведениями статья Алданова о нобелевском лауреате Роже Мартен дю Гаре. Алданов отрицает прямую зависимость Мартен дю Гара от Толстого, признавая лишь то, что он «кое-чем тому обязан». Интересно сопоставить это мнение со словами Жалу, который недавно писал, что у Мартен дю Гара «все так же хорошо, так же полно, как у Толстого», недостает только «un petit detail imprevu, qui vous bouleverse».

Подмечено очень зорко, и рядом с мыслями Алданова дает, как говорится, «пищу уму».