Гофман М.Л. [рец.:] Георгий Раевский. Строфы. 1923–1927. Париж, 1928 // Руль. 1928. 1 мая. № 2258. С. 4. [«Стихотворение» № 1]

 

 

 

М.Л. Гофман

Георгий Раевский. Строфы. 1923–1927. Париж, 1928

 

Недавно группа молодых парижских поэтов выпустила тоненькую тетрадочку-журнал «Стихотворение». В этой тетрадочке (16 страниц) есть несколько хороших стихотворений, несколько плохих (безнадежно слабо и надуманно стихотворение Анны Присмановой), интересная и умная статья Б. Сосницкого <так!> о Федоре Сологубе, но самое интересное в этом журнальчике предисловие: «мысль и цель своей работы редакция “Стихотворения” видит в поддержании и укреплении поэтического сознания и в охранении внешне прервавшейся преемственности русской поэзии». Многое простится молодым парижским поэтам за то, что они, наконец, поняли, на какую бесплодность и — да простят они мне! — невежественную безграмотность обрекает их разрыв с традицией русской поэзии. Молодые поэты возвращаются в церковь русской поэзии, и, нужно надеяться, найдут в ней и силу, и поддержку, и стремление к новым исканиям. Во всяком случае, очень показательно и характерно для нашего времени это стремление в церковь, строившуюся столетиями.

К числу молодых парижских поэтов нельзя отнести Георгия Раевского, только что выпустившего сборник стихов «Строфы»: он никогда не порывал с традицией русской поэзии, никогда не кричал истошным голосом, никогда не старался перепрыгнуть через самого себя и каким-нибудь неискусным даже, а искусственным коленцем — фокусом обратить на себя внимание равнодушных зевак. Он всегда был милым, тихим, может быть слишком тихим поэтом — элегиком с большим поэтическим образованием и с большим музыкальным вкусом. Георгий Раевский слышит в жизни такую мелодию и передает в своих «Строфах». И он знает искушения («Все пропало, все, кончено: к черту»), но его искушения тонут в сумасшедшем круженьи целого мира; и он говорит — очень изредка — о буре, о гневной судьбе, но его восклицания лишены огненного пафоса и поставлены без ударения:

 

Не злаки, нет, не мирные хлеба,

Мы ветер сеяли, слепое племя,

И бурю жнем. О, гневная судьба!

О, страшное, безжалостное время.

 

Георгий Раевский так вчитался в своих любимых поэтов, что говорит их голосом, их интонацией: в «Строфах» мы слышим отголоски и Пушкинской речи («Вот разбежался, рукою взмахнул, упругим движеньем… Он и не смотрит туда, тешась мгновенной игрой»), но надо всеми отзвуками господствует Тютчевский голос, Тютчевская редуцированная интонация, дающая основной тон всему сборнику — Тютчевские образы, тютчевская строфичность, тютчевские коды, тютчевская мелодия. Как не узнать Тютчева в таких восклицаниях:

 

О, как мучительно, как страстно,

С неутешимостью какой

Люблю твой тайный и прекрасный

Мимоидущий лик земной.

 

А таких восклицаний много в книжке Раевского, слушающего в тишине ночи, как

 

Лишь, музыки прозрачное начало,

Незримый ключ гремит передо мной.